Виктимократия в условиях экономики жертвы*

© Е. А. Иваненко

Динамика развития событий, связанных со смертью Джорджа Флойда, произошедшей 25 мая 2020 года в Миннеаполисе1, позволяет нам увидеть специфику современной конфигурации жертвы насилия и силу ее воздействия на социальное пространство. В границах одного нарратива справедливости для Джорджа Флойда (Justice for Georg Floyde) всего за несколько дней оказались и антирасистские протесты, и протесты против социального неравенства, и многомерное политическое подстрекательство, а также анархизм, массовое насилие, банальное мародерство и даже «акты внутреннего терроризма». Благодаря распространению информации в социальных сетях волнения быстро обрели черты интернационального хайпа, высвободив огромное количество энергии, выражающейся по сей день в неутихающих общественных волнениях. Волны консолидации вокруг фигуры Флойда запустили процессы дизайна жертвы2: его лицо с узнаваемыми чертами моментально стало графическим символом протеста, его предсмертные слова I can’t breath (Я не могу дышать) — лозунгом активного выражения силы в формате «новых войн», место смерти — стихийным мемориалом, в который сразу же вплелись имена других жертв аналогичных обстоятельств. Произведенный резонанс вовлек широкие (вплоть до государственных масштабов) сферы публичной активности, спровоцировав финансовые пожертвования, сетевые флешмобы и прочие разновидности социальной деятельности в рамках театра солидарности3, попутно учреждая разрастающееся поле неопределенности для социальных, экономических и культурных процессов, известных сегодня как движение BLM (Black Lives Matter).

Такая идеальная конструкция не могла возникнуть так быстро на пустом месте — здесь видно присутствие особой социокультурной формации, чувствительной к жертве насилия и обладающей достаточными ресурсами для усиления реакции и работы со стохастической неопределенностью последствий этой реакции. Системные проявления подобной восприимчивости в последнее время стали предметом изучения со стороны философов, социологов, антропологов и медиа-аналитиков и опознаны в научных исследованиях под разными именами, например, культура виктимности4, этос ранимости и виктимизированная идентичность5, виктимное мышление6 или даже миф виктимности7. Если понимать миф как некий актуальный для определенного сообщества нарратив о миропорядке, то можно сказать, что в основе мифа виктимности лежит биополитическая установка привилегированного (сакрального) положения жертвы насилия в обществе западного типа. Эта установка зачастую не рефлексируется и существует, собственно говоря, как миф — как живая традиция, передаваемая «из уст в уста» в горизонтальной структуре современных сетевых медиа, представляющих собой особую онлайн/оффлайн среду, получившую название гибридная медиасистема8. Предположим, что такая медиализированная биополитическая конфигурация жертвы насилия вкупе с капиталистической логикой компенсаций причиненного ущерба очерчивает новые контуры фигуры власти. Похоже, что в нынешних культурно-экономических условиях власть жертв, или виктимократия9, располагает императивами, которым нельзя не подчиниться. Почему? Есть мнение, что это связано с секуляризованной теологией — с подачи Вальтера Беньямина10 и Мишеля Фуко11 в современном капитализме как социально-экономической системе нередко усматривается квазирелигиозная архитектура. Мы согласимся с этим тезисом как с отправной точкой и сделаем несколько шагов в этом направлении — весьма перспективным выглядит утверждение, что современное общество западного типа живет в свете «небожественного сакрального»12. Нас будет интересовать особый (обозначим его пока как цифровой) регистр этого сакрального и его хаоидные проявления — плохо предсказуемые и еще хуже поддающиеся управлению со стороны традиционных институализированных аппаратов власти. Громкий случай с Джорджем Флойдом, при всей его внезапности, представляет собой не изолированное событие, но закономерную флуктуацию виктимократии внутри особого комплекса процессов глобализации, который пока условно обозначим как экономика жертвы. На наш взгляд, феномен, описываемый как миф виктимности, напрямую связан с идеей глобализации (также во многом существующей на правах мифа) и макроэкономическими процессами неолиберального порядка.

Для описания плохо предсказуемого, но закономерного события мы воспользуемся эффектом, получившим название эффект Джокера — это статистический закон, описывающий маловероятные, но сильно влияющие на систему события.
В отличие от простой случайности с большими последствиями (падение камушка, повлекшего горный обвал) эффект Джокера подчеркивает наличие особых возможностей у события-первопричины; оно как бы не совсем случайно и существует как некое поле с повышенной вероятностью стать триггером масштабного изменения (собственно говоря, подобно главной функции игральной карты «джокер»). Примечательно, что в применении к узлу проблем о социальном неравенстве и кризисе общественных структур эффект Джокера с абсолютной однозначностью представили в фильме «Джокер» (реж. Тодд Филипс, 2019), который мы вполне можем использовать как иллюстративный материал. Сюжет фильма практически в точности предвосхитил суть описанных выше общественных волнений: его фабула строится вокруг «отщепенца», обретающего статус жертвы насилия, консолидирующего вокруг себя толпы и заявляющего о своем праве на власть. Важно, что в качестве самого чудовищного насилия, примененного к главному герою в фильме, выступают не побои и физические травмы, но пренебрежение со стороны общества: «Что вы получите, если смешаете психически нездорового одиночку с обществом, которое игнорирует его и обращается с ним как с мусором? Вы получите то, что заслужили» («Джокер», 2019).

Исследователю, вздумавшему добраться до сути феномена виктимократии, предстоит пробираться сквозь дебри биополитики, виктимности, сакрального, насилия, справедливости и медиалогики, что мы и собираемся сделать в данной статье. При этом постараемся изолировать виктимократию в качестве концепта от политически окрашенного дискурса; во всяком случае, от явного крена вправо или влево. Сама по себе эта задача несколько парадоксальна, так как данный концепт имеет отчетливо политическую природу и нередко используется в резких высказываниях правого толка. Но нас, прежде всего, интересует системная работа власти жертв, проявляющаяся полностью или частично в современных культурных конструкциях, и производимые ею эффекты, поддерживающие среду, которую мы обозначили выше как экономика жертвы. Это главная цель статьи, ради которой за границами текста останутся политические и этические вопросы о жертве насилия. Общую задачу статьи можно обозначить как движение в сторону стройного и явного понимания жертвы насилия, в том виде, в каком осуществляется ее репрезентация в сети (или в коммуникации, основанной на медиа). На проверку выдвигается предположение о неоднородности конструкта жертвы насилия, гибридности его природы и нелинейности его эволюции.

Что касается метода, то мы воспользуемся имеющимися наработками философской антропологии жертвы и с помощью ее оптики проведем анализ конструкта жертвы в регистре виктимократии. Для максимально разностороннего изучения предмета предлагается подход, объединяющий теоретический аппарат экономической антропологии Пьера Бурдье13 и отдельные идеи генеративной антропологии Эрика Ганса14. При этом в статье не ставится цель критики данных методологий и в целом к ним будет обозначена дистанция. Подобное фрагментирование оправдано тем, что статья задумана как интеллектуальный эксперимент, ставящий целью определить, как конструкт жертвы насилия вписывается в архитектуру современной экономики в аспекте распределения ресурсов (политических, символических, социальных, финансовых), и какие вопросы позволяет увидеть с новой точки зрения.

Структура статьи будет состоять из следующих частей: сначала мы определим общий смысловой горизонт, обозначив его как экономика жертвы, и поясним значение этого нового понятия. Следующим этапом мы рассмотрим генезис понятия виктимократия и сделаем шаг в сторону понимания его в качестве экономической структуры. Далее мы попробуем проблематизировать природу жертвы насилия с учетом эффекта Джокера.

Экономика жертвы: предыстория

Стремительный взлет общественной реакции на смерть Джорджа Флойда показывает, что есть сложно организованное глобальное пространство взаимодействий вокруг жертвы насилия, а точнее, есть эффективная система производства, распределения, обмена и потребления ресурса социальной энергии, продуцируемого жертвой определенного типа. Иными словами, чтобы жертва сработала так результативно, нужна существующая экономика жертвы. Данное умозаключение мы делаем по аналогии с тем, что предлагает Пьер Бурдье в лекциях по экономической антропологии в отношении экономики дара15 . Концептуальный аппарат, предложенный Бурдье в этих лекциях, вполне применим в сфере философской антропологии жертвы (как минимум потому, что между жертвой и даром немало параллелей и прямых тождеств) и может дать интересные результаты как в сфере философской антропологии, так и в сфере социологии жертвы. Конечно, понятие экономика жертвы существует в данном тексте на правах экспериментального — мы допускаем некоторую степень метафоричности этого понятия ради потенциальной эвристической пользы в решении обозначенных нами вопросов. Потому сферу конвенционального экономического знания понятие экономика жертвы затронет лишь по касательной, вовлекая в исследовательское пространство по мере необходимости темы обмена, производства и распределения ресурсов, алгоритмы оценивания и прогнозирования ценности, а также всеприсутствующие тенденции к распределенности (проблематизируемые в сфере экономических наук как шеринговая экономика). Поэтому попробуем начать изучение экономики жертвы, отталкиваясь от тезиса Бурдье, что экономическое поведение является исторической конструкцией16, и предложим версию того, как жертва (почтенный участник всех человеческих начинаний со времен архаики) обзавелась экономической моделью поведения. Согласно Бурдье, «понять экономическую предрасположенность, нам известную, значит понять генезис универсума, в котором сформировалась эта предрасположенность»17, поэтому попробуем в общих чертах описать сопутствующую эпоху и выяснить, как жертва насилия стала накапливаемым социальным ресурсом, а также стала возможной в качестве капитала всех четырех типов (экономического, культурного, социального и символического).

Выход жертвы насилия на авансцену западной культуры начинается на волне развития и обособления науки о жертвах — виктимологии — после Второй мировой войны, однако полноценное включение конструкта жертвы в экономические потоки происходит на фоне возрастающего влияния идеологии неолиберализма в 1970-1980-е годы. Ряд связанных процессов в культурной, экономической, социальной и политической сферах приводит к тому, что устойчивая диада «жертва-преступник» разрушается, открывая новые валентности жертвы как культурного конструкта. В 1972 году социолог Ричард Квинни (Richard Quinney) задал импульс поиска своим провокационным вопросом «Кто есть жертва?» (Who is the victim?), определив открытое беспокойство в самом центре виктимологии: «Жертва не может приниматься как данность. Следует признать, что жертва — это концепция реальности, равно как и объект воздействия событий… Все части, вовлеченные во взаимодействие, конструируют реальность. И в более широком социальном контексте мы все, на уровне здравого смысла, вовлечены в конструирование преступления, преступника и жертвы»18. В 1975 году Беньямин Мендельсон (Benjamin Mendelsohn) указал на необходимость более широкого понимания источника насилия над жертвой: в одну плоскость с преступлениями встали войны, природные катаклизмы, катастрофы и геноцид19, инициировав тем самым и более широкое понимание жертвы как субъекта насилия — теперь статус жертвы мог быть присвоен целой социальной группе, и более того, возникла возможность формирования новой социальной группы через идентификацию с источником насилия. Конвенциональность этого источника (жертвы Армянского геноцида, например), как ни парадоксально, только укрепляет идентичность группы, ведь непризнание статуса жертвы теперь тоже расценивалось как насилие. Этот шаг, по сути, вынимал конструкт жертвы из рамок локального законодательства и помещал в совершенно новый контекст (позднее на этой почве вырастет культурная виктимология20). В этот период виктимология отдаляется от криминологии, превращаясь в науку, направленную на поиск новых зон виктимного, определение типа насилия, причиненного ущерба и механизмов компенсации и реабилитации, попутно вбирая в свое поле перспективы развивающейся сферы услуг. Примечательно, что криминология сохраняет свое понимание конструкта жертвы — с этого момента начинается разветвление, фиксируемое современными исследователями в виде отчетливой разницы характеристик жертвы в полицейских протоколах и в медиализированной общественной среде21.

Со стороны политической идеологии влияние на понимание жертвы насилия оказывает императив биовласти о недопустимости жертв, благодаря которому в социальных науках формируется приоритет рассмотрения жертвы в терминах попрания человеческих прав. То есть жертва понимается как некий субъект, понесший неправомерный урон, который должен быть компенсирован; поэтому, кстати, антонимом к понятию «жертва» выступает «бенефициар» как получатель неких благ. Поиск корректной методологии работы с новым пониманием жертвы насилия привел к тому, что в сферу виктимологии попали оптики других дисциплин. Правовые, этические и бухгалтерские схемы слились, породив, так сказать, особый виктимологический баланс «дебет-кредит», и открыли тем самым новую этически-экономическую сторону конструкта жертвы. На волне последствий кризиса колониального мышления и кризиса доминирующих идеологий типология виктимизированных слоев мирового общества пополнилась представителями этносов и целых наций, которые впоследствии будут стигматизированы как «этнические меньшинства», «бедные» (и, впоследствии, «мигранты»), присутствующие в поле политической и этической оценки как укор биополитике и одновременно точка приложения ее власти. Благодаря такому оригинальному синтетическому свойству жертва вписывается в канон посткризисного «капитализма вины»22, в алгоритмы работы с посттравматическим ресентиментом и попадает под влияние идей открытого рынка. Глобальные рыночные отношения в 70-80-е находились в точке своего роста и с энтузиазмом воспринимались как действенная альтернатива решения проблем с последствиями мирового экономического кризиса середины ХХ века, развившегося в результате неудачного применения кейнсианских моделей урегулирования экономики. Здесь же берет начало понимание банкротства в качестве нового вида насилия, и тенденция к встраиванию в систему компенсации такого конструкта, как «жертва экономического кризиса».

Со стороны экономики в этот период прямое влияние на формирование конструкта жертвы насилия оказывает факт переосмысления функций кредита в применении к человеку как субъекту гражданских прав — в 1970-е годы в банковской сфере была открыта и внедрена новая форма кредитования, опирающаяся на наличие прогнозируемой денежной стоимости индивидуума23, исходя из суммарной оценки его жизнедеятельности. В рамках такой логики статус пострадавшего, и в том числе жертвы насилия, оказывался важным учитываемым значением и в качестве такового обеспечивал социальный капитал, который также мог быть перекодирован в экономический. Этот момент открыл путь для развития так называемой позитивной дискриминации жертвы — добровольного принятия и даже присвоения статуса жертвы с целью получения каких-либо преференций: «Все хотят быть жертвами, поскольку статус жертвы дает определенные преференции в лечении, право на получение компенсаций и иммунитет к критике, а также подключает силы полиции и суда, чтобы раз-обраться с теми, кто причинил вам вред»24. Критика и попытка преодоления порочного круга позитивной дискриминации жертвы приводит к обнаружению целого комплекса политик идентичности, увязанных на жертву как ключевой элемент — виктимизированная идентичность воспроизводится на фоне этоса ранимости (ethos of vulnerability)25. Впоследствии в этом русле возникнет сложный феномен фейковой жертвы, существующий в диапазоне поведенческих моделей от политического протеста до элементарного мошенничества. При этом критический аппарат, направленный на конструкт жертвы, как правило оказывается неэффективным — разоблаченная псевдо-жертва в силу травмирующего разоблачения может оказаться подлинной (случай блоггера Софи Хингст26). Получается парадокс: жертва не может проиграть пока является жертвой, то есть пока включена в работу коллективного тела и является основой для производства/потребления коллективного аффекта. Это лишний раз подтверждает ее рентабельность с точки зрения инвестиций (в данном случае даже не важно, экономических или эмоциональных).

Другой важной точкой опоры эволюции жертвы насилия в экономическом аспекте мы считаем расцвет фиатных (фидуциарных) денежных систем — с середины 70-х большинство государственных экономик отказались от золотого стандарта как гаранта денег и стали опираться, так сказать, на коллективный «кредит доверия» субъекту власти, то есть в данном случае государству. Права жертвы, гарантированные господствующей идеологией, на наш взгляд, имеют много общего с феноменом фиатности27, также завязанным на некие «высшие», сакрализованные гарантии, исходящие от государства как обладателя суверенного права. Государство, выступающее гарантом гражданских прав, способно обеспечить статусом жертвы насилия целое поколение (например, вариации статуса «Дети фронта» в различных странах или «жертвы Великой депрессии» в США и тому подобное); масштаб таких социальных групп напрямую указывает на масштаб субъекта-гаранта статуса жертвы. Глобальное разрастание сообществ жертв не могло не привести к конфликту интересов, что дало импульс к развитию «сравнительной виктимности» (competitive victimhood) (в качестве примера можно привести жертвы израильско-палестинского конфликта).

Но, на наш взгляд, самое значительное преобразование в конструировании жертвы насилия происходит в общественной сфере — «безголосые» жертвы обретают собственный голос и аудиторию. Конструкт жертвы медленно, но верно преодолевает ограничения строгих дисциплин, находя новые точки роста в хаотической резонансной среде общественного мнения (забегая вперед, скажем, что эмпатия/антипатия общества в перспективе станет сырьем для формирования новых структур коллективной идентичности, свойственных для виктимократии). Даная трансформация черпала энергию из феминистских движений в защиту жертв, протестующих против травмирующих механизмов проверки; и не последнюю роль здесь сыграли описанные выше идеи фиатности как освобождения от устаревших тяжеловесных причинно-следственных связей и упрощения процедур верификации чего-либо до алгоритма доверия. Но самое важное, что погружение конструкта жертвы в питательную среду коллективной эмпатии открыло возможность к масштабированию — отныне частная проблема могла быть быстро перекодирована во всеобщую и наоборот. Практики такого обмена сделали возможным накопление/потерю статуса жертвы как капитала, поскольку «обмениваемые вещи становятся несводимыми к тому, чем они были до обмена»28. Источником капитализации становится общественная оценка. В итоге право на признание статуса жертвы делегируется обществу и приобретает эмоционально-аффективную окраску, которая может быть выражена в двух смысловых единицах — справедливость и удовлетворенность.

Значения, упакованные в емком призыве к справедливости, во многом могут быть поняты с помощью концептуального аппарата веры в справедливый мир (Belief in a Just World), предложенного социальным психологом Мелвином Лернером (Melvin J. Lerner) в 1977 году (Lerner 1980). Теоретическое пространство, открытое Лернером, описывало устойчивую веру в справедливое распределение благ в универсуме. Последующие многочисленные исследования в русле этой популярной теории показали неоднородность и неоднозначность огромного количества социальных установок и парадигм поведения, вырастающих из идей о мировой справедливости. Единственным общим местом модификаций веры в справедливый мир можно считать некую иррациональную убежденность в наличии высшего смысла всего происходящего, представляющую собой секуляризованную версию теодицеи. Установки веры в справедливый мир сыграли огромную роль в развитии западной экономики, в том числе и в формировании алгоритмов компенсации жертвам насилия, втянув тем самым логику компенсаций в горизонты сакрального29. Следует заметить, что согласно некоторым исследованиям идеи справедливости сильнее всего в среде нерелигиозных современных экономических пространств30 и связаны со способностью общества удерживать баланс в паре экономическая несправедливость/экономическая удовлетворенность, то есть уже вне видимых корреляций с традициями теодицеи, что позволяет задать вопрос о новой конфигурации сакрального в обществах такого типа.

Что касается удовлетворенности, то здесь мы неожиданно сталкиваемся с проблематикой аффекта внутри (внешне весьма рациональной) системы возмещения урона жертвам. Как ни странно, именно аффективно окрашенная удовлетворенность выступает в качестве универсальной меры справедливости и оценки работоспособности систем компенсации жертвам31 — очевидно, это продиктовано симметрией сакральности статуса жертвы и действий по созданию/подтверждению этого статуса: «удовлетворенность — это мера граждан-ского взаимодействия с авторитетной оценкой представителя власти»32. То есть если пострадавшее лицо принимает компенсации как достаточные, чтобы сгладить «недопустимый», а потому и сакрализованный урон, то удовлетворенность означает, что ритуалы были соблюдены. При этом сами «ритуалы» ситуативны и вообще обладают чертами перформатива, а значит, и воплощаются также — вне верифицируемости, но в поле эффективности, которая вполне может быть оценена. Редкий случай, когда так отчетливо видна внутренняя арифметика сакрального. Для нашего исследования экономики жертвы это очень важно, так как «одним из качеств рациональности современных экономик является калькулируемость»33. Синтетическая природа феномена удовлетворенности (равно как и описанной выше веры в справедливость) демонстрирует стык калькулируемости и неопределенности.

Успешность работы конструкта жертвы и открывающиеся перспективы капитализации жертвенного опыта приводят к поэтапному усложнению того, что мы обозначили как экономическую включенность — в 80-х годах багаж жертвы насилия пополняется понятием вторичной виктимизации. Если первичная виктимизация — это процесс, превращающий кого-либо в жертву преступного действия, то вторичная виктимизация напрямую связана с процессами виктимблейминга — распространенного клише виновности жертвы в своих бедах. Критика виктимблейминга и апологетика жертв апеллировала к тому, что жертвы насилия вторично становятся еще и жертвами травмирующего обсуждения обстоятельств произошедшего.

Еще один виток усложнения конструкта жертвы связан с понятием новой виктимности, сформировавшимся в конце XX века и получившим распространение в XXI веке в контексте новых войн — идеологических распрей внутри страны, возникающих под воздействием кризиса правового субъекта34. Ключевым фактором данного кризиса вновь стала идеология биополитики с ее тенденцией к глобализации и тотальной экспансией ценностей в традиционные культуры. Биополитическая система управления, постулируя заботу о безопасности и комфортности жизни населения, деформировала структуры традиционного общества так, что традиционное стало опознаваться как травмирующее. Этот шаг открыл новый емкий ресурс жертвенного капитала, извлекаемого и в спатиальной, и в темпоральной размерностях (несправедливые деяния, произошедшие в удаленных землях или временах, могут быть переосмыслены и исправлены), и допускающий перекодирование в обе стороны (традиционное в равной степени может быть травмирующим и травмируемым). Здесь же, кстати, оказались полезными архивы криминологии — потерпевшие и пострадавшие субъекты могли быть заново переоткрыты как жертвы, несправедливо незамеченные общественностью. Здесь отчетливо видна разница в конструктах жертвы насилия.

На сегодняшний день диспозиция экономики жертвы подвержена наибольшему влиянию со стороны новых медиа и конвергентного цифрового пространства. Мощный круг цифрового кровообращения современной культуры, состоящий из потоков больших данных, криптовалют и распределенных вычислений, не говоря уж о возможностях и специфике социальных сетей, накладывает отпечаток на конструкт жертвы, видоизменяя его функции, а точнее, создавая очередной вариант конструкта жертвы, релевантный сетевому пространству. Разнообразие форматов конструкта жертвы насилия, их взаимодействие и открытость к новообразованиям делает эту систему подвижной и неопределенной. Устойчивость системе в целом придается именно за счет хаотического взаимодействия, которое не только допустимо, но является определяющим в условиях медиализированной среды коммуникации. Сегодня жертва — вновь признанное сакральное ядро культуры в условиях децентрализации и запрета на жертвоприношения. «Сложность и многовекторность современного мира заключается в «развернутой» борьбе за имя жертвы»35. На сцену выходит конструкт жертвы, представляющий собой гибридное образование потоков информации в медиа и нулевой точки голой жизни: непрозрачное страдающее тело (или множественные тела), схваченное в своей уязвимости и препарированное в виде снафф-контента, который актуализируется с помощью корреляций внутри социального сетевого пространства и контекстной выдачи информации пользователям.

Сращение жертвы и медиа выделяется в отдельный феномен36, требующий собственного исследовательского аппарата. Такой инструментарий был предложен, в частности, американскими социологами Брэдли Кэмбеллом (Bradley Campbell) и Джейсоном Мэнингом (Jason Manning) для изучения феномена культуры виктимности (victimhood culture)37. Данная культура исходно сложилась в среде университетских кампусов и впоследствии вышла широко за их пределы. Культура виктимности получила известность благодаря доходящим до абсурда требованиям безопасного места (safe place), то есть зоны, защищенной от так называемых микроагрессий, представляющих собойширокий спектр угроз (от потенциальных до латентных) в адрес идентичности. Для понимания сути воздействия микроагресии Кэмпбэл и Мэннинг предлагают понятие разделенные страдания (shared suffering), напрямую указывающее на сетевой способ организации данной культурной формы виктимного. Разделенные страдания возможны благодаря совместной эмпатии пользователей в социальной сети, причем граница между онлайн и офлайн оказывается предельно размыта. Таким образом, достигается коллективный резонанс и аффективная реакция, несоизмеримая по масштабам с исходным инцидентом.

Здесь мы вплотную подходим к высказанной нами ранее идее о дизайне жертвы38 в сети с помощью процессов produsage39 (от producing — производство, продюссирование и usage — использование). На наш взгляд, принципиальной отличительной чертой конструкта жертвы насилия в гибридных медиасистемах40 является одновременное производство и потребление данного конструкта как контента всеми пользователями. Жертва конструируется внутри пользовательского интереса и при этом постоянно апробируется на актуальность, мерой которой является коллективный эмоциональный резонанс, в некоторых случаях перерастающий в хайп41, как это собственно произошло и со смертью Джорджа Флойда, и с фильмом «Джокер». Концепт автралийского медиа-исследователя Акселя Бранса (Axel Bruns) produsage удобен тем, что описывает работу коллективного тела пользователей, освобождая ее от привычной (и более нерелевантной) товарной логики и консюмеризма, переводя акцент на внутренний пласт мотивирующих аффектов и деятельности пользователей (grassroots activity). Такое распределенное производство/потребление контента способно по-новому собирать традиционные социальные структуры, в том числе даже жертвоприношение42. К вопросу о распределенном жертвоприношении мы вернемся ниже, сейчас же стоит упомянуть ключевые принципы produsage, выделяемые Брансом: открытое участие и совместная оценка; флюидная гетерархия и ad hoc меритократия; незавершенные артефакты и непрерывный процесс; общая собственность и индивидуальные вознаграждения43. С учетом данных принципов, даже если не принимать во внимание высокопроизводительные точки экстремума наподобие виктимной культуры кампусов, то усредненная повседневная реакция пользователя на новостные ленты и репосты с информацией о бедствиях, катастрофах и трагедиях все равно обеспечивает поток дизайна жертвы.

В итоге, интересующий нас медиализированный конструкт жертвы вписывается в три основных тренда новой экономики: во-первых, тренд трансформации товаров в сервисы и процессы; во-вторых, тренд совместного пользования/производства (так называемая шеринговая экономика, sharing economy); и в третьих, тренд децентрализации и горизонтальной организационной структуры глобальных сетей. Конструкт жертвы в своей мейнстримовой сетевой диспозиции предстает как процесс и сервис, шеринговый и горизонтальный.

Виктимократия

Термин виктимократия впервые был предложен социальным антропологом Адамом Катцем (Adam Katz) для описания феномена привилегированной роли жертв в западной культуре, однако широкое хождение этот термин получил благодаря работам его коллеги и со-автора Эрика Ганса (Eric Gans), популяризовавшего термин в своих «Хрониках Любви и Ресентимента»44. Основатель школы генеративной антропологии, американский философ языка, социолог и антрополог Эрик Ганс применил термин виктимократия для пояснения своей критики виктимного мышления (victimary thinking), которую он последовательно развивал на протяжении многих лет. Будучи жирардианцем (Ганс был аспирантом Рене Жирара и во многом воспринял его идеи), Ганс, тем не менее, создал свою собственную модель невиктимного порождения знака и означивания, языка и культуры, которая в самых общих чертах сводится к консолидирующему откладыванию насилия — так называемому прерванному жесту присвоения (aborted gesture of appropriation), осуществляемому вместо вымещения насилия на специальной жертве (козле отпущения). Так порождается первый остенсивный знак, первое различение и первичная культурная диспозиция — первосцена (originary scene), сакральный центр которой наполнен противоположными силами желания (любви) и ресентимента. Преобладание деструктивной силы ресентимента собственно и производит формацию виктимного мышления. «Человеческому состоянию свойственно то, что любой намек на преимущество другого вызывает недовольство, которое является ничем иным, как ощущением себя как жертвы»45. С точки зрения Ганса, вторая половина XX века оформилась как нескончаемая петиция жертв, как поток ресентимента, подкрепляемый неразрешимой этической оппозицией применяющих насилие и пострадавших от него. Корни данного противостояния растут из виктимного опыта Аушвица и Хиросимы. Согласно теории Ганса, виктимным мышлением пропитана вся культура постмодернизма, постоянно воспроизводящая некий пустой утопический центр, отведенный насилию и фигурам, претворяющим его в жизнь. Виктимный дискурс вирулентно распространяется как форма жизни, естественные хищники которой были удалены. В итоге, по мнению Ганса, западная цивилизация, создавшая Холокост, попадает в порочный круг самообвинения по поводу других своих творений. Этика постмодернизма наследует традиции иудео-христианской теологии и основана на отождествлении с ничтожной и периферийной жертвой и непременным презрением к утопическому центру насилия. Как следствие, едкая идиома постмодернизма повсеместно насаждает политики виктимности, создающие «аккредитованные группы жертв», располагающие не просто привилегиями, но самым что ни на есть сакральным статусом, существенно видоизменяющим антропологические (а также культурные и экономические) константы. «Действительно, когда термин “Холокост” получил широкое распространение в 1970-х годах, спустя тридцать лет после событий, он ознаменовал начало новой эры, в которой жертва приобрела привилегированный, если уж не сказать священный статус. ... Это позволяет исторической виктимологии эволюционировать в пост-историческую, антропологическую виктимологию»46. Виктимократия, считает Ганс, была вполне продуктивна в своем противостоянии модернистскому утопизму и тоталитаризму, но производимый ей ресентимент совершенно деструктивен в своем взаимодействии с капитализмом и неолиберальной идеологией, которые присутствуют в современности в качестве долгосрочных агентов идеологии глобализма и свободного рынка, так как содержит в себе вечно страдательную компоненту, выраженную в сакрализованной идее справедливости (justice): «Симбиоз виктимократии и “глобальной” экономики не может быть объяснен непосредственно из логики cui bono, так же как не может быть объяснена опора для действий во имя “справедливости”, таких как смертельная ненависть палестинцев к Израилю»47. Социально-экономические условия XXI века Ганс предлагает оценивать как новую культурную формацию — пост-миллениализм48, который снимет тупиковую парадигму виктимного мышления поворотом к «невиктимному диалогу», который должен снизить накал ресентимента в культуре.

Экономическая сторона виктимократии

Мы позволим себе предложить несколько другое прочтение вопроса о виктимократии и попробуем предположить, что «пост-миллениализм» не снимает структур власти жертв, но они сами трансформируются под действием новых условий и выполняют определенные функции, которые могут быть опознаны как экономические. Случай с протестами во имя Джорджа Флойда, акты терроризма, катастрофы, пандемии и другие жертвогенные среды показывают, что структуры виктимократии не просто широко присутствуют — они заставляют реагировать и подчиняться определенным ритуалам.

Согласно Бурдье, власть принадлежит тем, кто способен навязывать свои культурные и символические практики49. На наш взгляд, по этим символическим практикам (и в не меньшей степени по способу их трансляции) можно различить и доминирующий конструкт жертвы, и соответствующий тип политической идеологии. Возвращаясь к фильму «Джокер», можно сказать, что его сюжет не только запустил ряд сетевых мемов, но и стал основой для новой символики протестующих (в качестве примера можно привести грим Джокера участников протестов «желтых жилетов» в Париже (октябрь, 2019), протестов в Сантьяго (октябрь, 2019) и в Гонконге (декабрь, 2019)) и, возможно, подогрел их коллективные эмоции (неспроста премьера фильма сопровождалась повышенным вниманием со стороны стражей порядка). Используя грим Джокера на митингах, чтобы подчеркнуть не- конвенциональную природу своих действий, протестующие тем самым частично актуализировали конструкт жертвы, упакованный в фильме, и, как следствие, взяли на вооружение сопутствующее понимание насилия. Его специфика может быть обнаружена с помощью концептов упомянутой выше культуры виктимности (victimhood culture) и существующей внутри нее микроагрессии; а именно как опережающая конкуренция способов ущемления прав (близкая, кстати, к гансианскому прочтению насилия в рамках виктимного мышления как синтеза этики и сферы услуг). Артур Флек (главный герой фильма «Джокер») является жертвой социальной изоляции; он пострадал в первую очередь от того, что называется микроагрессиями, а их надо уметь узнавать, и не так-то просто стать их жертвой. Это приобретенный навык; или, в логике Бурдье, сложившаяся модель экономического поведения, способная изменяться во времени. По мере того, как прогресс двигает общество в направлении равенства и человечности, требуется все меньше насилия, чтобы запустить наивысший уровень возмущения. В этой связи также большая проблема нащупать корректный способ теоретического изучения жертвы насилия — всегда есть риск, что дискурс будет опознан как травмирующий.

Собственно говоря, сенситивность современного общества не раз проблематизировалась и выступает, как правило, объектом критики из-за своей «инфантильности». Но на наш взгляд, взаимодействие несколько сложнее: коллективное проявление культуры жертв, которое мы наблюдаем в сети (и не только), можно понять иначе, а именно как перераспределение контроля над властью жертвы и как движение в сторону сакрального равенства — все равны, так как все жертвы. Это тоже своеобразное решение вопроса неравенства, так как неизмеримое сакральное стирает границы между микро и макро агрессией, а его распределенность позволяет сохранять социальный порядок в допустимых рамках без радикальных потрясений. Тут важно понять правильно — речь не идет о том, что все жертвы в границах культуры виктимности фиктивны; скорее речь идет об открывшейся возможности эмпатии до неразличимости и о консолидирующей совместной аффектации, производным которой можно считать коллективное тело — самое живое и мощное явление в поле социального. О работе коллективного тела и его значении для социального порядка мы подробно писали раннее, разбирая структуры медиа резонанса и хайпа50. Здесь заметим только, что консолидирующая сила аффекта внутри культуры виктимности имеет сходство с некоторыми архаическими практиками и традиционными ритуалами: так, например, в античности на похороны приглашали плакальщиц для усиления плача тех, кто скорбит по-настоящему (ведь они могли не выдержать всех этапов ритуала и тем самым испортить его). В нынешнем культурном раскладе, похоже, дело складывается так же — раз предотвратить появление жертвы на горизонте биополитики невозможно, надо дать людям возможность самим стать «жертвами»; пусть и «на любительских началах», так сказать.

Далее мы наблюдаем оригинальный ход, позволяющий подтвердить экономический потенциал виктимократии: высокая сенситивность общества, а также связанное с ней поле престижного потребления, которое мы обозначим как dolce vita, позволяет с большей вариативностью осуществлять отъ-ятие прав, каждый раз актуализируя биополитический предел депривации, обозначаемый термином «голая жизнь», или nuda vita. Всякое отъятие прав в результате может быть прочитано как несправедливость и как право на некоторую власть в качестве компенсации. Как минимум потому, что жертва насилия образует вакуум в универсуме справедливости, а значит, статус жертвы способен втягивать ресурсы (деньги, внимание, эмпатию) — ведь нельзя не отвечать, невозможно не реагировать. Причем даже вне искренней реакции сочувствия любая минимальная пользовательская активность — репост, клик, просто показ информации на персональном устройстве — становится частью практики удаленного свидетельствования, очерчивая границы коллективного тела. Проще говоря, жертва обязывает (а это мощный стимул экономики), причем обязывает всех, проводя тем самым демаркационную линию свои/чужие. Следует прибавить, что виктимизированная идентичность тяготеет к тому, чтобы быть множественной — права индивида несоизмеримы с правами социальной группы, что отлично демонстрирует пример движения #metoo. Англоязычное исследовательское поле даже предлагает соответствующий для подобной разделенной групповой идентичности неологизм we-ness51, который несколько коряво можно перевести на русский как мы-шность (по существу в русскоязычном поле он лучше всего виден из хештегов по формуле #я/мы_имярек). Групповая идентичность существует как процесс и, обладая коллективным телом, может быть понята через определение субъекта у Джудит Батлер: «субъект не является ни основой, ни продуктом, но постоянной возможностью процесса переозначивания»52. В контексте dolce vita жертвенная идентичность приобретает черты богатства: «Богатство можно определить как то, о чем мы думаем, что все значимые другие о нем тоже думают и, главное, будут думать именно как о богатстве, то есть том, что будет как минимум сохранять свою стоимость в будущем»53.
Понятно, что неотъемлемой частью власти жертв являются медиа как технологии, ответственные за человеческое внимание и видение. С точки зрения аналитика медиа Сэлли Мант (Sally R. Munt), виктимократия в этом контексте разворачивается на фоне такой культурной политики, как argumentum ad misericordiam: «Призыв к жалости — argumentum ad misericordiam — это мобилизация эмоций аудитории с целью победы в споре. … Медиализированные жертвы представляют собой особый жанр репрезентации популярной культуры: они вездесущи и в медиа-индустрии, и в субкультурных или оппозиционных дискурсах; их распространение направлено на то, чтобы вызвать моральную реакцию и создать новую аудиторию, выносящую свое возмущение на суд общественного мнения. Таким образом, отрабатывается процесс идентификации. … пользователи социальных сетей сталкиваются с нарративами жертв в беспрецедентных количествах; никогда раньше не было так, чтобы истории жертв располагали возможностью мобилизовать массовые отклики с такой потрясающей одновременностью»54.

Но почему так происходит? На наш взгляд, здесь видна экономическая — фиатная — система доверия, основанная на том, что жертва средствами produsage помещена в медиа паноптикум. К ней с той самой «потрясающей одновременностью» прикасается аудитория, формируя коллективную идентичность, и через практики доверия осуществляет корректирующую работу с социальной асимметрией, производя (и тут же потребляя) оптимальную конструкцию жертвы ad hoc. Феномен виктимократии, на наш взгляд, демонстрирует, как право на утверждающий жест Fiat! переходит от государства как гаранта и суверена к обществу — точнее к коллективному телу, которое в момент своей сборки вокруг конструкта жертвы есть самый сильный политический и экономический объект на горизонте, обладающий к тому же характеристиками сакрального. Нестабильность и эфемерность этого объекта компенсируется вероятностью его повторного возникновения, давая повод к проблематизации нового типа фиатности жертвенного капитала.

Если позволить себе некоторую образность, то можно сказать, что коллективное тело осуществляет моментальное распределенное жервоприношение самому себе, запуская небывалый цифровой спарагмос на шеринговых условиях. Здесь располагаются основания для состояния паритета (экономического в том числе), опознаваемые как сдвиг от вертикальной организационной структуры общества к горизонтальной. И здесь же находится фундамент для постулата «виктимность идеологически нейтральна»55  — с этим мы едва ли можем полностью согласиться, поскольку конструкт виктимности, на наш взгляд, сразу становится инструментом для достижения идеологических целей, но сама процессуальность распределенного жертвоприношения обладает завораживающими, фасцинирующими чертами сакрального зрелища, и в качестве такового может быть исключена из смысловых рядов определенной идеологии. Впоследствии то становясь достоянием низовой демократии и горизонтальной пользовательской активности (grassroots activity), то кристаллизуясь в институциональных формах, виктимность перезапускает ядро проблем глобализм/антиглобализм. Раскачивание значений виктимного постепенно увеличивает зону присутствия экономики жертвы, или как минимум дает энергию для осуществления взаимодействий. В итоге, в сложившихся условиях — ведь время идет, поколения сменяются, а технологии развиваются в сторону легкости для пользователя — жертва как культурный феномен превращается в опцию по умолчанию56, миметически воспроизводимую от сообщества к сообществу и закрепляющуюся в культурных обычаях и привычках. Иными словами, при определенных обстоятельствах проще быть жертвой, чем доказывать, что это не так.

Власть — жертве!

Если уж речь идет об управлении (а в случае с опознаванием актуальной фигуры власти о чем еще может идти речь), то важным представляется определить триггер, запускающий действие театра солидарности. Понятно, что раз речь идет о сложных системах распределенных взаимодействий, то в качестве триггера всякий раз будет выступать совокупность факторов, которая плюс ко всему еще и ситуативна. Но принципиальная неопределенность не является полностью непроницаемой; существуют характеристики и маркеры, указывающие на актуальные триггеры, извлекаемые из дискурса конвергентных медиа. Их извлечение требует существенной предварительной работы, и что особенно важно, носит прогностический характер, позволяющий отслеживать скорее направление развития процессов, чем создавать типологии. Произошедшее с Джорджем Флойдом показывает, как снафф-смерть представителя «аккредитованной группы жертв» в распределенном пространстве гражданского журнализма запускает волну солидарности. Но через три недели (характерное время жизни хайпа57) интерес общества к событию падает58, несмотря на то, что обстоятельства самого события остались неизменными. Здесь хорошо видна специфика эффекта Джокера в применении к полю экономики жертвы — должно быть событие с упакованным набором значений и среда, где оно сможет однократно срезонировать и произвести определенный эффект. Совпадение этих условий высвобождает социальную энергию, обеспечивающую подъем экономики жертвы, понятой в качестве открытой системы социального, политического и правового процессов, поддерживающих правомочность власти жертвы. Производные этой экономики, например, призыв Black lives matter, содержат в себе потенциал жертвенной идентичности, апеллируя к предельному аргументу «голой жизни», который одновременно освобождает от долгов и наделяет суверенным правом в границах dolce vita/nuda vita. Вероятно, так формируются точки «экономического» роста, ведь статус жертвы может быть интерпретирован как капитал, четко отличимый от нулевой точки, задаваемой концептом голая жизнь. По мере неизбежного иссякания накопленного капитала освобождается ресурс коллективного тела для нового резонанса. Здесь напрашивается вопрос о емкости коллективного восприятия и пределе аффективного резонанса, то есть, в терминах распределенного вычисления, о пределе наращивания производительности за счет масштабирования, но его решение останется за пределами данной статьи.

Неопределенность, сопутствующая эффекту Джокера, выражается через дилеммы, с которыми сталкивается культура виктимности: с точки зрения жертвы, есть сложный выбор между миром и справедливостью59, с точки зрения общества, есть выбор между культурой компенсации и культурой порицания60, а также выбор между подчиненной и суверенной формами культурной репрезентации жертвы61. В логике экономики жертвы наличие полюсов и напряжения между ними можно интерпретировать как гарант отсутствия экономического застоя. А процессы produsage, обрамляющие конструкт жертвы, работают как антикризисная программа (если понимать кризис как разрыв производства и потребления) и сглаживают потрясения от бифуркаций в определениях виктимного. Возможно, такая взаимосвязь объясняет устойчивый генезис жертв в современном социальном пространстве.

Нам осталось пояснить еще один важный момент, задав перспективы дальнейшей работы над проблематикой экономики жертвы. Бурдье называет накапливаемые ресурсы капиталом и выделяет четыре основных его типа: экономический, культурный, социальный, символический — с нашей точки зрения, жертва насилия как капитал кодируется во все четыре вида, представляя собой, так сказать, «диковину» внемонетарной экономики. В чем ее преимущества? Бурдье, несколько перефразируя высказывание экономиста Яна Крегеля (Jan Kregel), говорит об «институтах, снижающих неопределенность»62, которые присутствуют в экономическом универсуме как «определенный комплекс операций, часто юридического толка, но порой и просто конвенциональных, которые нацелены на то, чтобы мир не был, как говорил Бергсон, “созданием непредвидимой новизны”»63. Очевидно, что конструкт жертвы насилия способен выполнять сходные функции, работая на снижение неопределенности, но при этом сохранять свою стохастическую природу как незапланированную неожиданность. Нам кажется, что в таком уникальном балансе не могут не быть обнаружены функции генезиса новых экономических универсумов. Жертва обязывает, производя связи. Обязательства содержат в себе упакованные гарантии того, что завтра главные смысловые ориентиры останутся прежними. На наш взгляд, в этом и состоит эвристическая ценность понятия экономики жертвы. В этой связи напрашиваются еще несколько вопросов (пусть и несколько спекулятивных). Может ли экономика жертвы существовать параллельно с традиционными типами экономик и какое влияние при этом будет оказываться? Могут ли такие киты экономического мироздания, как рынок и кредит, стоять на несущих экономики жертвы? С учетом описанной выше плоскости социальных координат, задаваемых в регистре виктимократии, следует заново поставить вопрос: какова природа денег как социальных отношений64, и насколько конструкт жертвы влияет на них? Оставим эти вопросы пока без ответа, но согласимся с выводом Бурдье о множественности экономических систем: «существует не одна экономика, а несколько разных экономик» 65.

Выводы

Итак, мы рассмотрели феномен виктимократии, в том виде, в каком он описывается в исследованиях, и предложили вариант своего прочтения вопроса о власти жертв. На наш взгляд, современное медиализированное пространство социального включено в работу особого системного процесса политического, культурного, общественного, религиозного и правового передела, который мы условно определили как экономика жертвы, сформировавшегося на фоне адаптации социальных порядков под новые условия глобализации. Виктимократия — один из срезов существования новой социо-культурной и антропологической величины, которую мы обозначаем как коллективное тело. Аффективный резонанс коллективного тела достигается за счет возможностей конвергентных медиа и благодаря производимому эффекту сакрального является альтернативой политической теологии. Можно констатировать как факт, что коллективное тело способно конструировать социальные нормы и создавать экономические взаимосвязи в обход ригидных институциональных форм, и, как следствие, способно принимать на себя функции субъекта власти. Выступая гарантом своего собственного существования, коллективное тело дает возможность рассмотрения феномена фиатности через практики распределенного доверия и коллективной эмпатии, тем самым открывая перспективы для понимания процессов посткапитализма.

Конструкт жертвы насилия является ключевым фактором для понимания устройства виктимократии. С нашей точки зрения, не существует единой формы данного конструкта, но есть ряд комплексных взаимодействий, с определенной вероятностью производящих те или иные варианты виктимного в соответствии с актуальной конфигурацией интересов общества. Одним из важных факторов, формирующих триггеры интереса, мы считаем структуры биополитики, присутствующие на всех уровнях жизни, пусть даже в снятой и мифологизированной форме. Подобная «общая прошивка» общества оказывается достаточным основанием для создания в достаточной степени устойчивого экономического универсума, где священность биологической жизни и амбивалентный запрет на жертвы запускает конкурентные процессы аккуратного взаимодействия с неприкасаемым сакральным. Виктимократия в свете данной логики — тестовое поле поиска оптимальной дистанции к фигуре жертвы. Под этим углом зрения, интенция к преодолению виктимного дискурса — не более чем одна из точек экстремума траектории данного поиска.

Список литературы

1.  Беньямин В. Учение о подобии: Медиа эстетические произведения. — Москва : Издательский центр РГГУ, 2012.
2.  Бурдье П. Экономическая антропология: курс лекций в Коллеж де Франс (1992-1993). — Москва : Издательский дом «Дело» РАНХиГС, 2018.
3.  Зенкин С. Н. Небожественное сакральное. — Москва : РГГУ. 2012.
4.  Иваненко Е. А. Дизайн жертвы // Международный журнал исследований культуры. — 2017. — № 4(29). С. 44—55.
5.  Иваненко Е. А., Корецкая М. А., Савенкова Е. В. Виктимблейминг и теодицея: теологические корни веры в справедливость страданий жертвы // Вестник Самарской гуманитарной академии. Серия «Философия. Филология». — 2019. — № 2 (26). — С. 19—58.
6.  Иваненко Е. А. Хайп: производство и потребление аффекта коллективным телом // Международный филологический журнал МИРГОРОД. — 2020. — №1 (15). С. 254—291.
7.  Коркюф Ф. Новые социологии. Санкт-Петербург : Алетейя 2020.
8.  Погребняк А. А. «И только затем...», или Окончательное распределение // EINAI: Философия. Религия. Культура. — 2018. —
№ 2(14). С. 149—161.
9.  Савенкова Е. В. Доверяя жертве: случай С. Хингст (доклад, материалы в процессе публикации). Конференция «Доверие в эпоху фейка». СПбГУ: Исследовательский центр медиафилософии, 2019.
10. Савчук В. В. Медиальная конструкция жертвы // Философская антропология жертвы: от архаических корней к современным контекстам : материалы всероссийской конференции с иностранным участием / ред. М. А. Корецкая. — Самара: Самар. гуманит. акад., 2017. — С. 11—24.
11. Сериков А. Е. Значение слов victim и sacrifice и возможные способы трансформации образов пострадавших в образы сакральных жертв (на материале параллельного английского подкорпуса НКРЯ) // Вестник Самарской гуманитарной академии. Серия «Философия. Филология». — 2019. — № 1 (25). — С. 55—72.
12. Сериков А. Е. Научное знание о жертвах и образ жертв в современных англоязычных средствах массовой коммуникации. Модернизация культуры: знание как инструмент развития : Материалы VII Международной научно-практической конференции / ред. С. В. Соловьева. — Самара : СГИК, 2019.
13. Сериков А. Е. Современные аналоги человеческого жертвоприношения // Вестник Самарской гуманитарной академии. Серия «Философия. Филология». — 2019. — № 2 (26). С. 68—100.
14. Фокин С. Л. Капитализм и капитуляция: жертвоприношение как принцип функционирования Новейшей экономики // Философская антропология жертвы: от архаических корней к современным контекстам : материалы всероссийской конференции с иностранным участием / ред. М. А. Корецкая. — Самара : Самар. гуманит. акад., 2017. С. 105—115.
15. Фуко М. Воля к истине: по ту сторону знания, власти и сексуальности. Работы разных лет. — Москва : Касталь, 1996.
16. Хиршман А. О. Страсти и интересы: политические аргументы в пользу капитализма до его триумфа // Экономическая социология. — 2012. — Т. 13. № 3. — С. 57—70.
17. Allen M. W., Ng S. H., Leiser D. (2005) Adult economic model and values survey: cross-national differences in economic beliefs. Journal of Economic Psychology 26:159-185.
18. Altheide D. L. & Snow R. P. (1979) Media Logic. Beverly Hills, CA: Sage.
19. Andrabi S. (2019) New Wars, New Victimhood, and New Ways of Overcoming it. Stability: International Journal of Security & Deve-lopment, 8 (1):3:1-12.
20. Bowman S.,Willis C. (2003) We Media: How Audiences Are Shaping the Future of News and Information. Reston, Va.: The Media Center at the American Press Institute, 2003.
21. Brunilla K, Rossi L-M. (2017) Identity Politics, the ethos of vulnerability, and education. Education Philosophy and Theory. June:2-12.
22. Bruns A. (2008) Blogs, Wikipedia, Second Life and Beyond: From Production to Produsage. New York: Peter Lang.
23. Bruns A. (2013) From prosumption to produsage. Handbook on the Digital Creative Economy, Edward Elgar Publishing:67-78 [http://snurb.info/files/2014/From%20Prosumption%20to%20Produsage.pdf] (accessed: 08.07.2020).
24. Butler J. (1992) Contingent foundations: Feminism and the question of “postmodernism.” J. Butler & J. Scott (eds.). Feminists theorize the political. New York, NY: Routledge.
25. Campbell B., Manning J. (2014) Microaggression and Moral Cultures. Comparative Sociology. Vol. 13. № 6:2-47.
26. Campbell B., Manning J. (2018) The Rise of Victimhood Culture. Microaggressions, Safe Spaces, and the New Culture Wars. London: Palgrave Macmillan.
27. Chadwick A. (2013) The hybrid media system: Politics and power. Oxford: Oxford University Press.
28. Chouliaraki L. (2006) The Spectatorship of Suffering. London: Sage Publishing.
29. Ericson R. V. (1996) Defining the journalism situation: a study of post-journalism. International Journal of Politics, Culture and Society. Vol. 10.  № 1:211-219.
30. Frost J. (2015) Victimocracy. Thumotic [http://www.thumotic. com/victimocracy/] (accessed: 29.06.2020).
31. Gans E. (2000) The Post-Millennial Age. Chronicles of Love and Resentment. No. 209. [http://anthropoetics.ucla.edu/views/vw209/] (accessed: 24.06.2020).
32. Gans E. (2011) A New Way of Thinking: Generative Anthro-pology in Religion, Philosophy, and Art. The Davies Group.
33. Gans E. (2013) Victimocracy. Chronicles of Love and Resent-ment. No. 442. [http://anthropoetics.ucla.edu/views/vw442/] (accessed: 24.06.2020).
34. Gans E. (2018) UFT 7: Coda – The Two Phases of the Victimo-cracy. Chronicles of Love and Resentment. No. 605. [http://anthropoetics.ucla.edu/views/vw605/] (accessed: 24.06.2020).
35. Holder R. Satisfied? Exploring Victims’ Justice Judgments. Wilson D., Ross S. (eds.) Crime, Victims and Policy. Palgrave Studies in Victims and Victimology. London: Palgrave Macmillan: 184-213.
36. Hoondert M. (2018) Introduction: Cultural Practices of Victimhood. Martin Hoondert, Paul Mutsaers, William Arfman (eds.). Cultural Practices of Victimhood. Routledge.
37. Ingram D. (2018) Media Logic(s) Revisited: Modelling the Interplay between Media Institutions, Media Technology and Societal Change. London: Palgrave Macmillan.
38. Lerner M. J. (1980) The belief in a just world: A fundamental delusion. New York: Plenum Press.
39. Mendelsohn B. (1976) Victimology and contemporary society’s trends. Victimology: An International Journal. Vol. 1(1): 8-28.
40. Munt S. (2016) Argumentum ad misericordiam: the cultural politics of victim media. Feminist media studies. November:1-18.
41. Quinney R. (1972) Who is the victim? Criminology. Vol. 10, 3:309-329.
42. Sergieieva K. (2016) Faux Victimhood: Its Elements and Appeal. Universitдt Tьbingen.
43. Smithin J. (2013) Keynes’s theories of money and banking in the Treatise and The General Theory. Review of Keynesian Economics. vol. 1(2):242-256.
44. Shilling C., Mellor P. A. (2013) Making things sacred: Re-theorizing the nature and function of sacrifice in modernity. Journal of Classical Sociology 13 (3):319-337.
45. Wien С. (2018) Much ado about nothing. Five media hypes in a comparative perspective. Peter Vasterman (eds.). From Media Hype to Twitter Storm. News Explosions and Their Impact on Issues, Crises, and Public Opini.
Источники
«Джокер» (2019) (англ. Joker) — психологический триллер, реж. Тодд Филлипс, США.

 

СНОСКИ

* Работа подготовлена при финансовой поддержке РФФИ в рамках научно-исследовательского проекта РФФИ № 19 011 00872 «Философская антропология жертвы: сакрализация, управление, дизайн».
1 25 мая 2020 года в Миннеаполисе (штат Миннесота) в результате жесткого задержания полицейскими погиб 46-летний афроамериканец Джордж Флойд. Причиной задержания стало подозрение на использование фальшивой купюры в магазине. Полицейские надели наручники на Флойда, повалили его на землю и удерживали на месте своим весом, причем один из полицейских прижимал шею Флойда коленом. Прохожие снимали происходящее, в сети мгновенно появились видео, на которых видно, что Флойд не оказывает сопротивление и просит не убивать его, несколько раз повторив «я не могу дышать». Через некоторое время Флойд потерял сознание и чуть позже скончался в больнице. Почти сразу в США начались массовые акции протеста, которые сопровождались погромами и столкновениями с полицией. В Миннеаполисе и ряде других городов были введены режим ЧС и комендантский час.
Иваненко Е. А. Дизайн жертвы // Международный журнал исследований культуры. — 2017. — № 4(29). — С. 44—55.
3 Термин Л. Чулиараки. Chouliaraki L. The Spectatorship of Suffering. — London : Sage Publishing, 2006.
Campbell B., Manning J. The Rise of Victimhood Culture. Microaggressions, Safe Spaces, and the New Culture Wars. — London: Palgrave Macmillan, 2018.
Brunilla K., Rossi L.-M. Identity Politics, the ethos of vulnerability, and education // Education Philosophy and Theory. — 2017. — June. — P. 2—12.
Gans E. A New Way of Thinking: Generative Anthropology in Religion, Philosophy, and Art. The Davies Group. 2011.
Frost J. Victimocracy // Thumotic. URL: http://www. thumotic.com/victimocracy/ (accessed: 29.06.2021).
Chadwick A. The hybrid media system: Politics and power. — Oxford : Oxford University Press, 2017.
Gans E. Victimocracy // Chronicles of Love and Resentment. — 2013. — No. 442. URL: http://anthropoetics.ucla.edu/views/vw442/ (accessed: 24.06.2020).
10 Беньямин В. Учение о подобии: Медиа эстетические произведения. — М. : Издательский центр РГГУ, 2012.
11 Фуко М. Воля к истине: по ту сторону знания, власти и сексуальности. Работы разных лет. — М. : Касталь, 1996.
12 Зенкин С. Н. Небожественное сакральное. — М. : РГГУ, 2012.
13 Бурдье П. Экономическая антропология: курс лекций в Коллеж де Франс (1992-1993). — М. : Издательский дом «Дело» : РАНХиГС, 2018.
14 Gans E. The Post-Millennial Age // Chronicles of Love and Resentment. — 2000. — No. 209. URL: http://anthropoetics.ucla.edu/views/vw209/ (accessed: 24.06.2021); Gans E. A New Way of Thinking: Generative Anthropology in Religion, Philosophy, and Art. The Davies Group, 2011; Gans E. Victimocracy // Chronicles of Love and Resent-ment. — 2013. — No. 442. URL: http://anthropoetics.ucla.edu/views/vw442/ (accessed: 24.06.2021).
15 Бурдье П.  Экономическая антропология: курс лекций в Коллеж де Франс (1992-1993). — С. 23, 95.
16 Там же. — С. 12.
17 Там же. — С. 155.
18 Quinney R. Who is the victim? // Criminology. — 1972. — Vol. 10. — P. 314.
19 Mendelsohn B. Victimology and contemporary society’s trends // Victimology: An International Journal. — 1976. — Vol. 1(1). — P. 8—28.
20 Hoondert M. Introduction: Cultural Practices of Victimhood. Martin Hoondert, Paul Mutsaers, William Arfman (eds.). Cultural Practices of Victimhood. Routledge. 2018.
21 Сериков А. Е. Научное знание о жертвах и образ жертв в современных англоязычных средствах массовой коммуникации //  Модернизация культуры: знание как инструмент развития : Материалы VII Международной научно-практической конференции / ред. С. В. Соловьева. — Самара : СГИК, 2019.
22 Фокин С. Л. Капитализм и капитуляция: жертвоприношение как принцип функционирования Новейшей экономики // Философская антропология жертвы: от архаических корней к современным контекстам : Материалы всероссийской конференции с иностранным участием / ред. М. А. Корецкая. Самара : Самар. гуманит. акад., 2017. — С. 105—115.
23 Бурдье П. Указ. соч. — С. 281.
24 Munt S. Argumentum ad misericordiam: the cultural politics of victim media // Feminist media studies. — 2016. — November: 1-18. — P. 2.
25 Brunilla K., Rossi L-M. Identity Politics, the ethos of vulnerability, and education // Education Philosophy and Theory. — 2017. — June: 2-12.
26 Савенкова Е. В. Доверяя жертве: случай С. Хингст // Доверие в эпоху фейка : конференция. — СПбГУ : Исследовательский центр медиафилософии, 2019.
27 Термин фиатный происходит от латинского Fiat! (Да будет так!); сакральная учреждающая сила этого императива видна из фразы Fiat lux! Et lux fit «Да будет свет! И стал свет» (Бытие 1:3). Таким образом, в термине обнаруживается любопытная параллель с христианской теологией.
28 Бурдье П. Экономическая антропология: курс лекций в Коллеж де Франс (1992-1993). — М. : Издательский дом «Дело» РАНХиГС, 2018. — С. 94.
29 Иваненко Е. А., Корецкая М. А., Савенкова Е. В. Виктимблейминг и теодицея: теологические корни веры в справедливость страданий жертвы // Вестник Самарской гуманитарной академии. Серия «Философия. Филология». — 2019. — № 2 (26). — С. 19—58.
30 Allen M.W., Ng S.H., Leiser D. Adult economic model and values survey: cross-national differences in economic beliefs // Journal of Economic Psychology. — 2005. — № 26. — P. 159—185.
31 Holder R. Satisfied? Exploring Victims’ Justice Judgments // Wilson D., Ross S. (eds.) Crime, Victims and Policy. Palgrave Studies in Victims and Victimology. London: Palgrave Macmillan. Р. 185.
32 Там же.
33 Бурдье П. Указ. соч. — С. 102.
34 Andrabi S. New Wars, New Victimhood, and New Ways of Overcoming it // Stability: International Journal of Security & Development. — 2019. — № 8 (1):3. — P. 3.
35 Савчук В. В. Медиальная конструкция жертвы. — C. 17.
36 Munt S. Argumentum ad misericordiam: the cultural politics of victim media // Feminist media studies. — 2016. — November: 1-18. — P. 2.
37 Campbell B., Manning J. The Rise of Victimhood Culture. Microaggressions, Safe Spaces, and the New Culture Wars. London: Palgrave Macmillan. 2018.
38 Иваненко Е. А. Дизайн жертвы // Международный журнал исследований культуры. — 2017. — № 4(29). — С. 44—55.
39 Bruns A.  Blogs,  Wikipedia,  Second  Life  and  Beyond:  From  Production  to  Produsage. New York : Peter Lang, 2008. — P. 418.
40 Chadwick A. The hybrid media system: Politics and power. — Oxford : Oxford University Press, 2013. — P. 256
41 Иваненко Е. А. Хайп: производство и потребление аффекта коллективным телом // Международный филологический журнал  МИРГОРОД. — 2020. — № 1 (15). — С. 254—291.
42 Там же. — С. 287
43 Bruns A. From prosumption to produsage // Handbook on the Digital Creative Economy, Edward Elgar Publishing: 67-78. — 2013.  URL: http://snurb.info/files/2014/From%20Prosumption%20to%20P rodusage.pdf (accessed: 08.07.2020).
44 Gans E. Victimocracy // Chronicles of Love and Resentment. — 2013. — No. 442. URL: http://anthropoetics.ucla.edu/views/vw442/ (accessed: 24.06.2020).
45 Там же.
46 Там же.
47 Gans E. UFT 7: Coda – The Two Phases of the Victimocracy // Chronicles of Love and Resentment. — 2018. — No. 605. URL: http://anthropoetics.ucla.edu/views/vw605/ (accessed: 24.06.2020).
48 Gans E. The Post-Millennial Age // Chronicles of Love and Resentment. — 2000. — No. 209. URL: http://anthropoetics.ucla.edu/views/vw209/ (accessed: 24.06.2020).
49 Коркюф Ф. Новые социологии. — СПб. : Алетейя, 2002.
50 Иваненко Е. А.  Хайп: производство и потребление аффекта коллективным телом. — С. 254—291.
51 Brunilla K., Rossi L.-M. Identity Politics, the ethos of vulnerability, and education // Education Philosophy and Theory. — 2017. — June. — P. 2.
 52 Butler J. Contingent foundations: Feminism and the question of “postmodernism” // J. Butler & J. Scott (eds.). Feminists theorize the political. New York, NY: Routledge, 1992. P. 13.
53 Погребняк А. А. «И только затем...», или Окончательное распределение // EINAI: Философия. Религия. Культура. — 2018. — № 2(14). — С. 153.
54 Munt S. Argumentum ad misericordiam: the cultural politics of victim media // Feminist media studies. — 2016. — November: 1-18. — P. 2.
55 Там же. — P. 5.
56 Здесь стоит упомянуть принцип рационального незнания (rational ignorance), предложенный Энтони Доунсом еще в 1957 году для описания причины пассивности избирателей в ходе выборов.
В рамках теории общественного выбора «рациональное незнание» объясняет нежелание людей совершать дополнительные действия, в случае если стоимость получения информации выше, чем выгоды, получаемые от информации.
57 Wien С. Much ado about nothing. Five media hypes in a comparative perspective // Peter Vasterman (eds.). From Media Hype to Twitter Storm. News Explosions and Their Impact on Issues, Crises, and Public Opinion. Amsterdam: Amsterdam University Press B.V. 2018. P. 162.
58 Динамику развития общественного интереса в сети можно проследить благодаря сервису Google.Trends (открытый доступ).
59 Andrabi S. New Wars, New Victimhood, and New Ways of Overcoming it // Stability: International Journal of Security & Deve-lopment. — 2019. — № 8 (1). — P. 8.
60 Munt S. Argumentum ad misericordiam: the cultural politics of victim media // Feminist media studies. — 2016. — November: 1-18. — P. 3.
61 Hoondert M. Introduction: Cultural Practices of Victimhood // Martin Hoondert, Paul Mutsaers, William Arfman (eds.). Cultural Practices of Victimhood. Routledge, 2018. — P. 3.
62 Бурдье П. Указ. соч. — С. 238.
63 Там же.
64 Там же. — С. 134; Smithin J. Keynes’s theories of money and banking in the Treatise and The General Theory // Review of Keynesian Economics. — 2013. — Vol. 1(2). — P. 3.
65 Бурдье П. Указ. соч. — С. 93.

 

Комментарии

 
 



О тексте О тексте

Дополнительно Дополнительно

Маргиналии: