Преодолевая человеческое

© О. А. Балла-Гертман

Владимир Варава. Ожидание. Апофатические этюды: философские эссе. М.: Проспект, 2021. 224 с.

В мыслителе Владимире Вараве, число книг которого, философских и прозаических, несомненно связанных между собою в один тематический комплекс, приближается на сегодня уже к двум десяткам, интересен прежде всего сам тип осуществляемой им философской рефлексии, который мы и постараемся сейчас сформулировать. Притом интересен не столько даже в результатах его, сколько в устройстве самого процесса.

В книге, обсуждаемой нами теперь, собраны тексты трёх разных философских жанров: собрание этюдов «о непостижимости человеческого бытия» «Ожидание» — названное по имени состояния, позволяющего отчётливее всего понять эту непостижимость, сам факт её; сборник афоризмов «Философские атомы. Суждения и комментарии» и трактат «Credo Philosophiae» о трёх модусах взаимоотношения этики и метафизики: удивлении, вопрошании и надежде.

Но к какому бы жанру ни случилось принадлежать текстам автора, манера его смыслопорождения повсюду, по существу, одна и та же, как, похоже, и основная его проблема, пра-проблема: ситуация человека в бытии. Эту проблему он и рассматривает с разных сторон, — различается только жанровое оформление, которое, в конечном счёте, вторично. Есть жанры, особенно органичные его типу мышления, — и ближе всего к этому, пожалуй, два текста сборника: первый, собрание этюдов (точнее и не скажешь), и второй, составленный из афоризмов, суждений и комментариев, избегающих жёсткой последовательности и способных быть прочитанными в любом количестве и порядке. В принципе, систематичный трактат возможно составить и из них (кажется, с заключительным текстом книги, «Credo Philosophiae», нечто подобное и произошло), но сами по себе они этого не требуют.

Философствование Варавы (восходящее, если искать ему предшественников, ближайшим образом ко Льву Шестову, идя глубже — с одной стороны, к Ницше, с другой — к большой русской литературе позапрошлого столетия, к Толстому и ещё того более Достоевскому) — не столько возведение (радикально) новых понятийных конструкций, сколько, прежде всего, расшатывание конструкций старых, по мысли автора — закосневших, непродуманных и мешающих видению; избегание исхоженных путей, которые сами по себе диктуют направление движения, — тогда как мысль, если хочет оставаться настоящей, должна двигаться и удерживаться, во-первых, собственными усилиями, во-вторых, — на свой страх и риск, над бездной. И тут приходит на ум ещё один предшественник или философский родственник Варавы, совсем, казалось бы, на него не похожий, но родственный ему самим типом движения, предпринимаемого ради порождения смысла, самой точкой, из которой это движение исходит: это Мераб Мамардашвили, к числу коренных положений мыслительной этики которого относится требование того, чтобы мысль возникала и постоянно удерживалась усилием, если на что и опирающимся, то только на самого себя.

Варава тоже этик. Не в том смысле, что его занимают основы и правила человеческого поведения и взаимоотношений, — это, конечно, тоже, но, как говорил не зря упомянутый здесь Мамардашвили, — на втором шаге. Он занимается этикой самой мысли, её возникновения. (И философия для него этична по самому глубокому определению, которое предшествует даже мышлению: «…этическая обязанность быть, несмотря на метафизическую неопределённость Бытия»).
Что же до конструкций — он их, как мы уже заметили, не возводит (ещё и из-за того, что это предполагало бы замкнутость — закрытость — остановку), предпочитая прокладывать тропинки, уводящие в непредсказуемых направлениях. Он предпочитает открытость, принципиальную непредрешённость результата. Главное, чтобы движение было честным и последовательным.

Постоянно обращающий внимание на коренную парадоксальность человеческого существования, Варава не стремится ни разрешать его парадоксы, ни преодолевать их. Напротив, он на этих парадоксах основывается и видит своей задачей выявлять, прояснять их смысловые последствия.

Ни к чему этот по видимости сдержанный, почти никогда не повышающий голоса мыслитель не настроен так непримиримо, как к «привычному и естественному миру» — «созданию слабого воображения, неглубокого ума и утилитарной морали», которые, разумеется, не оставляют человеку — с его собственного согласия — «даже малейшей возможности приблизиться к истинному положению вещей». Религия для него, не раз упоминающего имя Божие на своих страницах, неизменно пишущего это имя с большой буквы, — часть понятого таким образом «привычного и естественного мира». В случае Варавы это даже не парадокс.

Варава принципиально отказывается от объяснений, утешений и опор, предлагаемых традиционной, исторической религией, которую называет «посюсторонним сном», то есть — разновидностью (намеренного) невидения, добровольной слепоты. И тут, пожалуй, один из немногих случаев, когда он, сдержанно-категоричный вообще, становится категоричным со всей размашистостью и, бичуя слепцов с поистине ницшеанской яростью, начинает ставить восклицательные знаки, которые даже, пренебрегая рутинными правилами пунктуации, опережают вопросительные: о таком-де можно только кричать.

«Как бывает нестерпимо глупое и высокомерное самомнение религиозных людей! Только представить, что они, вот эти жалкие (в их же терминологии “грешные”) людишки покусились на саму истину! Что вот вся метафизика сущего, с его высотами и безднами, с его бездонными глубинами, непостижимым ужасом, так легко отдалась им в обладание!? Это смешно, поскольку эти люди никогда не отличались от других ни особым умом, ни особым талантом, да и положа руку на сердце, особой добродетельностью. Лишь принадлежность к их религии даёт им чувство превосходства — чувство совершенно необоснованное, более того, одно из самых низких в реестре моральных свойств человека. Они хотят спастись!? Что ж с того, какая в этом заслуга, что вообще здесь может быть интересного, по-настоящему важного, великого и достойного?! Всё это даёт основания воспринимать религию как огромный, по крайней мере, нравственно-метафизический изъян человеческой природы. А без этого что ещё в ней остаётся значимым? научиться быть человеком, не будучи религиозным, — вот истинная задача для человека, если вообще можно говорить о человеческих “задачах”».

Нет, терпимость, по Вараве, — явно не философская добродетель. Истинная философия как раз нетерпима. Что ты намерен сокрушить — в устройство того ты вникать не станешь.

Полагая человека существом по определению философским — таким, которого только философия в полной мере делает самим собой («Ни в чём нет большей нужды у человека, кроме истины»; и сама философия начинается «с того же, с чего начинается человек», — они начинаются вместе!), — Варава не устаёт настаивать и на, в некотором роде, противоестественности философии: человек в его эмпирически данном, «естественном» состоянии сопротивляется ей. А она — ему во всей его эмпирической данности.

Обыденному человеку «всегда достаточно подручной версии бытия, рождённой малодушием и обычной витальной потребностью просто жить».

Если угодно, философия в его понимании идёт глубже естества — к самому истоку, у которого невозможно долго находиться, который трудно видеть, — поэтому человек склонен отводить глаза.

Человек не отваживается быть собой во весь рост, это настолько трудно, что попросту не нужно для обычной жизни.

Затем и требуется философия — чтобы совершать первоусилие понимания, разрушительное по отношению ко всему, что ему препятствует. Она преодолевает человеческое — ради ещё более человеческого.

«…философия со своими ворошениями и сомнениями всегда идёт в разрез с каким-то фундаментальным замыслом природы, приобретшим в социуме форму закона и принуждения».

И тут — один из ведущих парадоксов, на которых строится (скорее уж — из которых растёт) философствование Варавы: философия (как и сам человек) начинается «с непонятного», чтобы… к непонятному и привести. Просто на более высоком уровне прорефлектированности, что ли.

Варава — из тех исчезающе-немногих мыслителей нашего времени, кто настаивает на необходимости — принципиальной, мыслепорождающей, культурообразующей, человекосозидающей необходимости — не только понимания, но и непонимания, замирания и остановки перед тайной. Не только на смелости разума, но и на (не противоречащем смелости и даже требующем её!) его смирении.

«Чего нам точно не хватает, — говорит он в начале самого систематичного и выстроенного из текстов своей книги, — так это ясного осознания того, что мы живём в непонятном и непонятом мире. Если философия и должна что-то прояснять, то именно это положение».

Сквозь понятийные инерции и защитные системы обыденного сознания Варава пробивается к первокорням философствования, уходящим в изначальные тревоги человека, его незащищённость, его смертность, его охваченность превосходящим человеческое разумение мирозданием.

И тупики (честные — без самообманов, без добровольной слепоты), и растерянность, и уязвлённость для него входят в число порождающих условий мысли, более того — необходимых её порождающих условий. Он активно работает с тем, что Михаил Эпштейн называет философскими чувствами: с удивлением, со скорбью и страданиями, с надеждой (и с вопрошанием как человеческим состоянием, модусом восприятия), выявляет их смыслопорождающий потенциал.

о есть, на самом деле он к человеку предельно внимателен, — правда, только в определённых его аспектах. Особенно там, где человек не тщится загородиться от Истины ложными конструктами, а отваживается остаться наедине с самим собой — и с Нею.

 

Комментарии

 
 



О тексте О тексте

Дополнительно Дополнительно

Маргиналии: