Онтологический статус имени и слова в философской культуре Древней Руси

Вестник Самарской гуманитарной академии. Серия «Философия. Филология.» – 2006. – № 1 (4) стр.210-221

 

© п. Д. Лескин

 

Статья посвящена раскрытию характера восприятия имени и слова в древнерусской философской культуре. В ее контексте имя рассматривается как неотъемлемая принадлежность вещи, а мир постигается в слове. Древнерусскому мышлению свойственен ярко выраженный реалистический подход к пониманию имени и слова: форма неразрывно сочетается с содержанием, явление раскрывает сущность. На примере алфавитных систем Древней Руси и памятников древнерусской литературы автор рассматривает характерные черты «онтологизации» имени и слова древнерусскими писателями. 

Ключевые слова: философия имени, философская культура Древней Руси, книжная справа.

 

Для всей древнерусской книжности было характерно в высшей степени реалистическое отношение к имени и слову вообще. По обоснованному мнению В. В. Колесова[1], древнерусская точка зрения исходит от вещи – с тем, чтобы определить сущность, то есть через слово представить главнейшие признаки этой вещи. Предметность мышления, уверенность в генетической связи имени и предмета приводят древнерусского книжника к пониманию знания как определения значения, явления или предмета. Именование выступает в качестве основного акта познания. Ум и есть «словесная сила души». Познать – значит выразить в слове подлинно сущее, а не мнимое или кажущееся. Правильно определить вещь – значит почти разгадать ее природу.  Г. Федотов замечает, что главная трудность средневекового ученого – «найти правильное определение»[2], которое, несомненно, существует, будучи установлено Самим Богом.

Древнерусские авторы продолжают патристическую и средневековую реалистическую традицию восприятия слова. Само русское слово, выражающее постижение истины «познание», весьма конкретно по смыслу. Познать – значит вступить в интимную связь с объектом. И символ знания – это рождение нового[3].

Во многих древнерусских текстах, в том числе в одном из древнейших переводных памятников Древней Руси «Шестодневе» Иоанна Экзарха, наблюдается постоянная диалектика понятий «сказать» (раскрыть сокровенное) и «сотворить».

Можно ли труды византийских авторов относить к области древнерусского идейного наследия? М. Н. Громов мотивированно замечает, что славянские переводы таких произведений, как «Диалектика» преп. Иоанна Дамаскина или «Шестоднев» Иоанна Экзарха, благодаря форме их бытования на Руси, необходимо считать непосредственными источниками по древнерусской философии. Эти авторитетные для славянского книжника тексты «вырабатывали сам стиль древнерусского мышления»[4], и суждения Иоанна Экзарха органично срастворены понятийному аппарату многих отечественных авторов. Библейское учение о творении через слово несет в «Шестодневе» мысль о доступности человеческому слову (ибо человек – образ и подобие Божие) подлинной тайны мира. Слово «мудрость» (премудрость) – любимое слово древнерусских книжников. Это и имя Божие, и «тайные силы души», которые хранятся в глубине сердца, и закон, по которому построено все мироздание: «вся премудростию сотворил еси» (Пс. 103). Отделение вещи от слова (древнерус. «глагол») вообще не свойственно древнерусскому сознанию, как не свойственно отделение слова от идеи (древнерус. «разума»)[5].

Сама вещь в таком контексте воспринимается не просто как безликая материальность, данный извне результат, но синтез творческой деятельности Бога или человека. Вещь несет в себе представление или образ о всей последовательности и проявлении творческой энергии: это и мысль, и воплощение ее в слове, и рождение ее в материальном мире. Русскому книжнику характерен «вещный символизм», стремление прозреть в конкретной вещи живую, «умопостигаемую сущность»[6].

Итак, слово понимается как мост между земным и небесным. Слово содержит в себе весь мир, и весь мир постигается именно в слове. Задача мыслителя и состоит в поиске этого верного слова. Сущность вещи понимается как ее имя, а имя – как ключ к сущности.

Таким образом, имя несет в себе знание о вещи, в основе познания лежит имя в его отношении к миру. Имя связано не только с вещью, но и с ее сущностью. Как бы ни было имя как конкретное слово случайно, временно или условно, суть именования всегда в выявлении сущности вещи – не случайно, вне временно и без условно. Древнерусским книжником язык рассматривается как «совокупность имен вещей, открывающая путь к познанию сущности»[7].

Позитивистский подход, начавший свое торжествующее шествие по миру уже в позднее Средневековье, хотя известен со времен античности (Ермоген в «Кратиле» Платона), дал номиналистическое учение об имени, выраженное в своей окончательной завершенности, например, Марксом: «Название какой–либо вещи не имеет ничего общего с ее природой. Я решительно ничего не знаю о данном человеке, если знаю только, что его зовут Яковом»[8]. Но средневековому мировоззрению нет ничего более чуждого, чем подобное высказывание. В качестве примера можно указать на энциклопедию Рабана Мавра (около 780–856 гг.), современника Кирилла и Мефодия, получившего почетный титул praeceptor Germaniae (наставник Германии). Его книга «De universo», в которую включены имена всех известных автору вещей от печного горшка до ангельских чинов, говорит об их природе как о природе имен. «Природа вещей – не что иное, как значение имен вещей, и чтобы познать сущности вещей, достаточно знать этимологию имен»[9]. «Этимологии» – характернейший жанр средневековой письменности, уна–следованный еще от античности. Ряд авторов, например, Исидор Севильский, превратили его в универсальный инструмент научного познания всего видимого и невидимого мира[10]. Зная имя существа, нет необходимости специально удостоверять факт его существования: есть имя – значит, есть и вещь. Имена могут быть противоречивы, но сущности, которые стоят за ними и находятся в непосредственной связи, – ясны и несомненны. Задача книжника и состоит в умении указать путь от имени к сущности. Познание есть толкование.

В приведенном выше высказывании Маркса средневековый автор не увидел бы ничего, кроме ярко выраженного безбожия, вызова премудрому Творцу, апологии бессмысленности мира. Интересно, что с этим частично согласился и сам Маркс, заметив, что номинализм выступал в Средние века «первым выражением материализма»[11].

Библейская традиция является, несомненно, центральным источником древнерусского реалистического взгляда на слово. Как мы помним, согласно Библии, акт творения мира начинается божественным словом: «В начале было Слово» (Ин.1,1). Акт творения – это акт именования. Создавая мир, Бог выступает одновременно как установитель имен. При этом для средневекового книжника исключительно важна деталь Божия самоограничения в процессе именования. Бог ограничивает дарования сущностям имен первыми тремя днями творения (дает имена дню, ночи, небу, земле и морю). Право именования одушевленных тварей Он делегирует человеку, Адаму, в чем святоотеческое богословие всегда усматривало доказательство его богоподобия.

Поскольку имя неразрывно связано с сущностью, то через познание имен возможно прийти к познанию мира. Имя адекватно, подлинно отражает бытие, в связи с чем средневековое познание было готово ограничиться углублением в уже известное, данное a priori и уточнением его смысла. Древнерусская герменевтика – это одновременно и гносеология, и онтология, и эпистемология. Посредством известного слова, взятого в качестве ключевого, средневековый мыслитель стремился подвести все большее число вещей под одно и то же «понятие». «В отношении к самому слову проявляется средневековый реализм, но слово признается величиной более реальной, чем сама реальность, поскольку и сама по себе "вещь" при отсутствии именования не выражает своей сущности: только в слове существо и естество сходятся в точке синтеза»[12]. Имя в средневековом сознании всегда термин (в первичном значении этого слова: лат. terminus – граница, разделение) и символ (греч. ухмвбллщ – соединяю).

Тот же Иоанн Экзарх в «Шестодневе» многократно использует слова «имя» и «знамение». Имя существует для действия ума, чтобы ни одним лишь чувством ощущать, к примеру, качество земли (жесткость, тяжесть, твердость), но как свойство ума, мыслящего именами. Имя как «знамение вещественных предметов и дел, и нелепо называть чужим именем тех, кто его дел не имеет»[13]. Давать вещи чужое имя – ошибка и грех, вызов Творцу, ибо «именно таким образом назвал сам Бог». Имя – признак вещи и ее действий. Нельзя смешивать имена, произвольно меняя название сущности. Как уже отмечалось, имя и есть граница (термин) вещи. Даже бытовое слово выступает как термин лишь с ограниченной возможностью перемещения смысла. Имя несет в себе образ сущности, определяет принадлежность предмета к своей идее. Например, человек, конь или лев, изображенные на фреске, не являются подлинными существами. Но если надписано рядом с изображением их имя, то не по образу, а по подобию они признаются едиными с ними. Образ не заменяет сущности, как и подобие не есть тождество. Христианское учение об «образе и подобии» преломляется в гносеологической перспективе: уподобление не обеспечивает истины, не раскрывает природу, но обращает разум к целостной вещи, возводит его к «родовому понятию». Библейская традиция смыкается здесь с дискурсом Аристотеля[14]. То, у чего нет имени, не заслуживает внимания: любая сущность имеет свое имя как неотъемлемую часть.

* * *

Это общераспространенное в Средние века символическое учение об имени–образе для славянского мира имело еще одно вполне наглядное проявление – христиан–скую буквенную систему, созданную солунскими братьями св. Кириллом и Мефодием. Имевшие лучшее для того времени образование (Академия патриарха Фотия в Константинополе) Кирилл и Мефодий вложили в свою азбуку идею символического богопознания. Христианское учение о Логосе, о премудрости Бога и разумности мира, к которым, в силу своего богоподобия, приобщен человек, отражено в их главном историческом деянии. Христианская основа славянского алфавита была несомненной для их современников. Черноризец Храбр, серб по происхождению, в своем «Сказании о письменах» торжественно заявляет: «Создал славянские письмена святой муж. Если спросишь книжников греческих, говоря: кто создал вам письмена или книги перевел, и в какое время, то мало кто среди них знает. Если же спросишь же книжников славянских: кто вам письмена создал или книги перевел, то все знают и, отвечая, говорят: святой Константин Философ, названный Кириллом, он и письмена создал, и книги перевел; и Мефодий, брат его»[15].

В исследовании современного филолога Л. Б. Карпенко аргументированно доказывается наличие библейского контекста в «Священной азбуке» Кирилла, которую ученый называет «христианской миссионерской системой»[16]. Необходимо иметь в виду признанный факт, что первым славянским алфавитом была не кириллица, ставшая основой современного русского языка, а глаголица. Именно глаголица своей иероглифичностью и идейной конструкцией в наибольшей полноте раскрывает грандиозный замысел Кирилла. Христианская азбучная система солунских братьев имеет ту же основу, что и раннехристианская теория имен и символов – то есть библейское учение. Названия букв славянского алфавита воспринимаются в этой связи как имена Бога. «Не только все имена букв содержательно соответствуют контекстам Библии, в которых изображается Бог, проявление Его воли, его отношение к человеку, но … наиболее значимые с точки зрения христианского восприятия фрагменты Библии – фрагменты Псалтири и Евангелия – содержательно "откликаются" в именах букв»[17]. По мнению Л. Б. Карпенко, имена глаголических букв являются уникальным феноменом древнеславянской письменной культуры, где вполне очевидно прослеживается их обусловленность библейскими текстами. Азбука Кирилла – это божественный мир, само звуковое и графическое изображение слова на новом славянском алфавите приводило к христианскому миропониманию. Связь с Библией находит свое выражение как в значениях отдельно рассматриваемых названий букв, так и в образуемом ими связанном алфавитном тексте. Сами азбучные имена «Аз», «Буки», «Веди» и др. представляются не простыми условными обозначениями графических знаков, но сакральными символами. В именах букв заложена библейская символика. В этом контексте и следует понимать смысл букв «Добро», «Людие», «Мыслите», «Слово», «Червь» и др., а также лексическую недостаточность последних букв: «Цы», «Иеръ», «Хлъ» и др. Как помним, святоотеческая традиция, наиболее отчетливо выраженная автором «Ареопагитик», гласит, что Бог выше всех определений и имен, и приближение к Нему возможно лишь на пути символического богословия, через знаки, которые возвещают о Боге в метафорах и образах. Движение к Богу есть путь, на котором речь стихает и сокращается. Путь познания Бога есть «путь отвлечения и отрицания, путь упрощения и умолчания. <...> И по мере приближения к Самому Богу язык бледнеет и оскудевает в словах»[18]. Бог раскрывается мистически через символы. Именно такую логическую символическую последовательность представляет созданная Константином азбука.

Глаголическая письменность в отличие от распространившейся позже кириллицы помимо фонографических свойств (обозначение звуков речи) обладает свойствами идеографии (выражение понятий на языке графики) и символической функцией многоуровневого кодирования христианской «картины мира» с ее ценностной системой. Важно отметить, что глаголица не повторяет каких–либо систем письма, ее функциональные возможности расширены по сравнению с греческим или еврейским алфавитом. Исследуя конкретные графические глаголические изображения, Л. Карпенко приходит к выводу, что они основаны на механизме перевода словесно переданного образа в образ визуальный. В глаголице приемы создания графического образа строятся на универсальных тропах. Овен – Агнец – Христос, росток – символ жизни; эмбрион – рождение; кривые пути – символ греховности; рог – победа, спасение; солнцеобразный венец – вечная слава. Такие изобразительные приемы характерны для древневосточного искусства, в том числе, древнеегипетской иероглифики. В своей азбуке, однако, Кирилл христианизирует все эти символы, запечатлевая ситуацию богоявления.

В создании глаголической письменности Кирилл непосредственно обращается к раннехристианской традиции символизации букв. Уже Священному Писанию свойственно сакральное отношение к знакам, посредством которых записаны божественные речения, хотя ни в ветхозаветных, ни в новозаветных текстах еще не наблюдается позднейшее стремление к обожествлению самих буквенных знаков, характерных для «Талмуда» и иудейской письменности раввинистического периода. В «Откровении» Иоанна Богослова Господь называет Себя именем первой и последней букв греческого алфавита («Альфа и Омега»). Гностический апокриф II в., содержащийся в Евангелии от Фомы, влагает в уста 12–летнего Иисуса целое откровение о первой букве «Альфе»: «Слушай, учитель, об устройстве первой буквы и обрати внимание, какие она имеет линии и в середине черту, проходящую через пару линий, которые, как ты видишь, сходятся и расходятся, поднимаются, поворачиваются, три знака того же самого свойства, зависимые и поддерживающие друг друга, одного размера»[19]. Как видим, приведенный гностический апокрифический текст смело вводит античное мистериальное истолкование букв в христианское учение.

Символическую матрицу глаголицы можно найти в цепочке 10–й, 20–й, 30–й и 33–й букв алфавита, которые в сочетании дают имя Иисуса Христа в подтитловом написании ……………… ИСЪХ. На трех кодовых азбучных уровнях: фонетика, название букв, их графическое написание – глаголическая азбука несет в себе имя Божие как свою сердцевину. Названия букв «Ижеи», «Слово», «Иеръ», «Хлъ» («Тот, Который», «Слово», – «Священный Холм») символически указывают на пришествие в мир Бога Слова: «Слово стало плотью» (Ин. 1,4). Выразительные графические начертания с явной иероглифической природой (нисхождение – восхождение – рождение – вечная слава) образно свидетельствуют о боговоплощении.

Итак, сокровенная истина христианства, указывающая человечеству путь спасения, как в эмблеме запечатлена в структуре глаголической азбуки. Содержательная обусловленность и единство всех элементов в глагогическом алфавите, как видим, исключительно высоки. В ней очевидно просматривается символизация христианского вероучения. «Матрица глаголицы представляет собой "Символ веры" в буквальном смысле слова»[20]. И этот символ – имя Иисуса Христа.

Очевидно, что глаголическая знаковая структура не могла возникнуть в номиналистической системе координат, не видящей в слове ничего, кроме условного значка, клички. Структурные особенности первого славянского алфавита отражают одно из древнейших православных учений – ономатодоксию (имяславие), которое предполагает почитание мистического символа Имени Бога как наивысшую реальность. Имяславие свидетельствует об Имени Божием как энергии сущности[21].

* * *

Реалистическое отношение к слову пронизывает все русское средневековье. Можно привести десятки фрагментов древнерусских текстов, в которых подобный взгляд представлен с яркой выразительностью. Предметность древнерусского мышления, принципиальная уверенность в том, что «явление являет являемое», форма неразрывно сочетается с содержанием, выражена, в том числе, в особом благоговении, которым окружали русские иконы – ни в коей мере не идолы, но отражения Бога. В предыдущих главах уже отмечалась генетическая связь движений имяславия и иконопочитания, разделенных тысячелетием, но имеющих общий источник. Для русского человека доктрина иконопочитания обладала еще большей вещностью, чем для утонченного византийца, что зачастую приводило к обвинению русских в некоем «духовном материализме»[22]. Классический памятник древнерусской литературы «Домострой» содержит такое замечание: «Всегда в иконе Христу и Пречистой Его Матери и святым Небесным Силам и всем святым почести с верою воздавай, как и самим им. И с любовью в молитве все это высказывай и поклоны твори, и Бога на помощь призывай. А мощи святых благоговейно целуй и поклоняйся им»[23]. Или: «К святым образам прикасайся лишь с чистою совестью во время службы. В молитвах и в бдении, и в поклонах, и во всяком хвалении Бога нужно всегда воздавать им почести – со слезами и плачем, и со скорбным сердцем, исповедуясь в своих прегрешениях просить отпущения грехов»[24]. Здесь мы видим принципиальное объединение в молитве и литургическом поклонении Бога, святых и их иконописных образов, воздавание общей им чести. Один из важнейших аспектов – как имяславских, так и иконоборческих споров.

Не ставя задачи систематически исследовать проявления ономатодоксии древнерусской книжности, укажем на ряд особенностей, характерных для понимания слова нашими соотечественниками. В наибольшей наглядности они выявились в период реформ Патриарха Никона XVII в. в связи с ходом книжной справы, ставшей одной из основных причин раскола. Сам раскол, по мысли профессора Б. А. Успенского, был вызван «собственно не догматическими, но семиотическими и филологическими разногласиями»[25]. Однако самими участниками споров разногласия эти воспринимались как богословские. В основе раскола лежит культурный конфликт, духовная ориентация Никоновских справщиков и поборников старины. Различное отношение к слову и тексту, различное восприятие священного знака, вопрос о соотношении формы и содержания, имени и именуемого – встали здесь во главу угла.

Роковая тема книжной справы была в действительности серьезнее и важнее, чем может показаться первоначально. Она коренным образом связана с распространением на Руси книгопечатания в конце XVI – начале XVII столетия, когда стало очевидным огромное влияние тиражируемых сотнями изданий на духовную ситуацию в государстве. Печатание богослужебных книг неизбежно требовало очень осторожного, вдумчивого подхода: все богослужебные славянские тексты пережили многовековую историю и были известны в большом количестве разновременных списков, переведенных к тому же иногда не с одних и тех же изводов.

Единое государство требовало «стандартного издания», надежного и однозначного текста. Важнейшим требованием «исправной» книги становился момент единообразия[26]. Но единообразия какого? Согласно каких списков? Вопрос этот не был чисто филологическим и текстологическим. «Историю или генеалогию текстов восстанавливать в XVII веке не умели не в одной Москве»[27]. Вопрос обращения к тому или иному изводу, на том или ином языке (славянском, греческом, латинском) становился вопросом выбора традиции, вопросом духовного выбора.

Славянские богослужебные книги были переведены с греческого языка в IX–XI веках, многократно переписывались и изобиловали ошибками, лишавшими даже в некоторых случаях священный текст смысла... Смысл необходимо было восстанавливать, ошибки – исправлять, насущным становилось и обращение к греческим оригиналам. Однако исключительная редкость древнегреческих рукописей и чрезвычайные трудности, возникавшие из–за незнания текстологии, палеографии, неимения опыта критической работы с текстом фактически заставляли русского книжника XVII столетия, готовящего к изданию богослужебные книги, выбирать между:

1. Книгами «литовской печати» – т. е. малорусскими и черкасскими (белорусскими), широко распространившимися в Московском царстве особенно после присоединения к нему Украины. Но в начале XVII века к этим книгам на Руси относились крайне недоверчиво, изымали у частных лиц, а некоторые предавали сожжению «за слог еретический». Недоверчиво относились и к самим «белорусцам», которых на соборе 1620 года при патриархе Филарете (возглавлял Церковь в 1619–1634 гг.), много пострадавшем от «латинян», решено было « всех совершенно крестить в три погружения», даже если те были православными: в чистоте западной православной веры в Москве сильно сомневались.

2. Греческими книгами «новых переводов» – т. е. напечатанными в «латинских» городах: Венеции, Лютеции, Риме. Против таких книг предостерегали и сами выходцы из Греции: «Имеют де папежи и люторы греческую печать и печатают повседневно богословные книги святых отец, и в тех книгах вмещают лютое зелие поганую свою ересь»[28].

Третий вариант, состоявший в тщательном изучении редких греческих рукописных списков и древнейших славянских переводов, был исключительно труден. Альтернативой ему становилась ориентация на традиционные русские богослужебные книги, которыми «испокон веков» пользовались предки, книги, окруженные глубоким почитанием, известные многим уставщикам наизусть в самых мельчайших деталях.

Часть образованных русских, чуждавшихся влияния запада и вслед за патриархом Филаретом говоривших: «Латиняне папежники суть сквернейшие и лютейшие из всех еретиков, ибо они приняли в свой закон проклятые ереси всех древних, еллинских, жидовских, агарянских и еретических вер, и со всеми погаными язычниками, со всеми проклятыми еретиками обще все мудрствуют и действуют», – однозначно выбирали родное наследие.

Другой же части, усилившейся после смерти патриарха Филарета (+ 1633 г.), казались допустимыми и «литовские», и «новые греческие» книги. Отечественные традиции казались представителям этой партии «простыми» и «невежественными», а московские справщики – сильно уступающими грекам и малороссам.

Острота разгоревшейся полемики была основана в первую очередь на «сугубо реалистической» форме отношения русских к книжному тексту и письменному слову вообще. Частично она родственна западно–христианскому средневековому мировоззрению, но в ряде случаев существенно с ним расходится. Образ священного текста, богодухновенность, подчеркнутое без –авторство средневековой книги – сознательная и глубокая установка всего уклада культуры тех времен. Книга содержит истину... Конечно, христианское отношение к тексту отлично от талмудичекого или исламского, где происходит магическое обожествление и абсолютизация роли книги. «Буква убивает, а Дух животворит» (2 Кор., 3, 6), – говорит апостол. Путь, Истина и Жизнь – Сам Господь Иисус Христос («не Его учение или Его «слово», как нечто отличное от Его Личности, но Его Личность как «Слово»[29]).

Но книга учит святости и раскрывает подлинную суть вещей. Через нее человек приобщается к тайне. «Велика ведь бывает польза от учения книжного, – еще на заре русского государства восклицает Нестор–летописец, – книгами наставляемы и поучаемы на путь покаяния, ибо от слов книжных обретаем мудрость и воздержание. Это ведь реки, напояющие вселенную, это источники мудрости; в книгах ведь неизмеримая глубина; ими мы в печали утешаемся; они – узда воздержания... Если прилежно поищешь в книгах мудрости, то найдешь великую пользу душе своей. Ибо кто часто читает книги, тот беседует с Богом и со святыми мужами»[30].

Итак, книга – беседа с Богом и святыми, она важнейший путь к миру небесному, потому в церковном богослужении, которое и есть полнота присутствия Божия на земле, книга играет великую роль.

Средние века – эпоха книжности. Книга – учитель, она чрезвычайно практична и служит лишь на пользу души. Поэтому древнерусский переводчик крайне избирателен. «Лучше молчати, чем зло глаголати», – максима, известная еще «Изборнику» Изяслава 1076 года. И нет большего зла, чем «богоотменная», «отреченная» книга, вдохновителем которой может быть только сам сатана, ибо настоящая книга учить злу не может.

Это отношение к письменному слову в корне отличается от античного: там Платон называет письменность сокрытием смысла, а Плотин совершенно безразличен к записи своих произведений. Переписывание книг в эпоху эллинизма – «низкий» труд, презренное занятие для рабов. Но уже в IV веке епископ Палладий в «Лавсаике» с большим уважением говорит об авве Евагрии, что «он преизящно писал оксиринхским пошибом». Искусство переписывания возвысилось настолько, что «даже такого видного теолога, как Евагрий, ничуть не стыдно и не смешно похвалить за его каллиграфическое искусство»[31].

Менее всего той эпохе свойственна новоевропейская свобода творчества, абсолютная независимость авторского индивидуализма. О Данте О. Э. Мандельштам говорит, что свою «Божественную комедию» он писал «под диктовку, он переписчик, он переводчик... Он весь изогнулся в позе писца, испуганно косящегося на иллюминированный подлинник, одолженный ему из библиотеки приора... И когда уже написано и готово, на это еще не ставится точка, но необходимо куда–то понести, кому–то показать, чтобы поверили и похвалили»[32].

Нет в Средневековье не только индивидуального творчества, но и самовольного переписывания текста с любого списка. Писание должно быть чистописанием, благоговейным, безошибочным, осознанным копированием самого верного и почитаемого извода.

Алкуин поучает работников скриптория:

...Пусть берегутся они предерзко вносить добавленья,

Дерзкой небрежностью пусть не погрешает рука;

Верную рукопись пусть поищут себе поприлежней,

Где по неложной тропе шло неизменно перо.

Точкою иль запятой пусть смысл пояснят без ошибки,

Знак препинанья любой ставят на месте своем,

Чтобы чтецу не пришлось сбиваться иль смолкнуть нежданно,

Братье читая честной или толпе прихожан[33].

Средние века и на Востоке, и на Западе – времена «писцов» как хранителей культуры и «Писания» как ориентира жизни, это времена трепетного преклонения перед святыней пергамента и букв[34]. Жития русских святых дают нам многочисленные примеры благочестивого усердия наших подвижников (святителя Алексия, преп. Сергия Радонежского, преп. Нила Сорского, преп. Иосифа Волоцкого и др.), бравших на себя труд переписчиков священных книг.

По глубокому убеждению русского книжника священный текст как богодухновенный содержит слова Божии в их полноте. Изменение их человеком, замена даже на «близкие по смыслу» уже чревата ересью и богохульством. В полемике с новообрядцами, например, автор «Дьяконовских ответов» Андрей Денисов приводит пример исправления святителем Спиридоном Тримифийским проповеди епископа Трифилия. Тот, уча в церкви, «премени речь евангельскую в сказании, юже рече Христос к расслабленному: "Возьми ложе свое"...». Святитель Спиридон «не стерпе единыя речи пременение» и, обличая Трифилия, рек: «Или ты мнишися лучше быти глаголавшаго: "Возьми одр свой"». После чего покинул церковь[35]. Слово Божие не могло заменяться человеческим речением, ибо «елико бо житие святых лучшее, толика их и словеса наших лучше словес и действителнейша суть»[36]. Причем в сознании древнерусского книжника отсутствует позднейшее четкое разделение Священного Писания и Священного Предания. «Словеса святых» и библейский текст едины в своей освященности и почитании.

У того же Павла Алеппского мы находим важное свидетельство, что в самое время богослужения уставщики вслух исправляли ошибающегося чтеца: традиция, сохранившаяся у старообрядцев до сегодняшнего дня. Причем ошибкой почиталось даже малейшее отклонение в чтении сакрального текста (например, неразличение в произношении букв Ћ и Е[37]).

Объясняется это тщательное блюдение орфографических и орфоэпических норм глубоким представлением древних книжников о единстве формы и содержания, смысла и его выражения. Форма и содержание принципиально отождествляются, богооткровенный смысл может иметь только одно–единственное выражение,также дарованное Богом. Язык – далеко не просто средство передачи мысли, он не безразличен к самой тайне обозначаемого, он символически един с сутью вещи. Оттого изменение в обозначении неизбежно ведет к искажению содержания. Потому даже ошибиться в ударении и акцентуации очень опасно: «Страшно бо есть, братие, не точию сие рещи, но и помыслити»[38].

Б. А.Успенский очень правильно говорит, что в сознании древнерусского книжника слова священных текстов «функционируют так, как в обычном случае функционируют только имена собственные» (курсив мой. – п. Д. Л.). В самом деле, именно собственные имена характеризуются непосредственной и однозначной связью обозначения и обозначаемого. Изменение в форме имени связывается обычно с другим денотатом (содержанием), т. е. измененная форма естественно понимается как другое имя. Именно в этой связи новая форма Имени Божия Иисус, введенная при Никоне вместо прежней Исус, – могла рассматриваться старообрядцами как наименование Антихриста. Вообще говоря, древнерусскому книжнику в высшей форме характерен «имяславский» взгляд на мир, как его рассматривает о. П.Флоренский[39], присущий многим цивилизациям, начиная с древнеегипетской.

В русских «Требниках» мы находим специальную «Молитву разрешения писарем», где, в частности, переписчик исповедуется: «Согреших, переписывая святая и божественная писания святых апостол и святых отец по своей воли и по своему недоразумию, а не яко писано»[40]. В то же время обязанностью писца было и исправление ошибок копируемого текста, и среди покаянных ответов, ожидаемых от писца на исповеди, мы находим и следующий: «книги писах и не правих»[41]. Да и само слово «погрешность», производное от «грех», означает именно ошибку.

В этом контексте становятся понятными борьба и готовность умереть старообрядцев за единый «аз» (в «Символе веры», где в прежнем чтении значилось: «Рожденна, а не сотворенна»); противление чисто грамматическим исправлениям : «во веки веков» вместо «во веки веком», «аминь» вместо «аминъ» и др. Ибо «единым азбучным словом (то есть буквой) ересь вносится»; «малое слово велику ересь содевает».

Такое отношение к ошибкам и исправлениям устной или письменной речи было совершенно не характерно для католического запада: там невольная ошибка не связывается с искажением содержания и не рассматривается как грех.

В приведенных выше стихах Алкуина опасность ошибки – в неясности текста, в возможности запинки чтеца при храмовом чтении текста, но не в еретическом искажении... Через 800 лет после Алкуина Петр Могила, выражая западно–русский взгляд на эту проблему, также пишет, что если в требниках встречаются какие–либо погрешности или ошибки, то они нисколько не вредят нашему спасению, ибо не уничтожают числа, силы, материи, формы и плодов святых таинств[42].

Отношение древнерусского писца к переписываемому тексту очень ярко раскрыто в предисловии к «Сборнику житий святых отец» из библиотеки митр. Иоасафа (Скрипицына) первой половины XVI века : «Писах же с разных списков, тщася обрести правыи. И обретох в списках онех многа неисправна. И елика ввозможна моему худому разуму, сия исправлях, а яже невозможна, сия оставлях, да имущи разум больше нас, тии исправят неисправленная и наполнят недостаточная. Аз же что написах, и аще кая обрящутся в них несогласна разуму истины, и аз о сих прощениа прошу. А хто имать сия преписовати или прочитати, да не преписует тако, ни прочитает, но истинное да пишет и глаголет, еже есть угодно Богу и полезно души, понеже и аз грешный тако хощу»[43].

Корпус канонических текстов был священен: его многократно прочитывали, заучивали наизусть, запоминая малейший знак или речевой оборот. Эти тексты были всегда на слуху, ибо практически все являлись богослужебными. При овладении книжным языком учащийся шел от текста к смыслу, сама грамматическая форма книги была учительна, и потому – священна. Мы уже говорили о принципиальном неразделении формы и содержания древнерусским книжником.

Исправления этих текстов (при патриархе Никоне первыми подверглись справе «Псалтирь», эта важнейшая учительная книга Древней Руси, и «Служебник»), приведение речевых форм священных книг в соответствие с грамматическими правилами (по «Грамматике» Мелетия Смотрицкого ) не могло не вызвать глубинных потрясений во всем русском обществе и воспринималось как сознательная порча священных книг. Ориентация на формальную грамматику приводила к тому, что, по мнению многих замечательных людей середины XVII столетия, книги наполнялись еретическими смыслом и искажениями.

Серьезное всматривание в культурно–исторический фон трагической эпохи конца XVII в., вдумчивый анализ истоков почитания письменного слова, отношения к внешним наукам и иностранным языкам в Древней Руси служат необходимым основанием для правильного понимания тех событий, которые потрясли Россию в патриаршество Никона.

* * *

Итак, древнерусская мысль проявила сугубо «реалистический» подход к природе имени, видя в нем выразитель сущности предмета, онтологически с ним связанный. Познание есть глубинное приобщение к сущности познаваемого и одновременно выражение его в слове. Древнерусскому сознанию чуждо отделение слова от идеи. Имя – неотъемлемый признак вещи и ее действия. Всякая вещь имеет свое имя, безымянная вещь просто не существует. Человек от Бога получил данную способность видеть и постигать мир «как он есть». В своем знании он приобщается не к субъективному представлению о мире, а реально сущему, сотворенному самим Богом. В этом отражается богоподобие человека. Важно отметить в связи с этим особое благоговение, с которым русское религиозное сознание относилось к иконе и имени Божию. Если всякое имя есть «существо или свойство вещи, сила вещи, выраженная в слове»[44], то в высшей степени данные свойства принадлежат имени Божию, которое велико, свято и страшно. Имя Божие – священнейшая вещь в мире. Через имена Божии и другие видимые символы (иконы, крест, крестное знамение) действует сила Божия, именем Божиим совершаются таинства. Хотя познаваемое, прославляемое, призываемое, поклоняемое, богодейственное имя Божие отлично от невместимого существа Божия[45], однако Бог являет Себя через Свои имена и всецело в них присутствует[46]. Такое принципиальное отождествление имени и именуемого привело многих русских книжников, как и тысячи простых верующих, к жесткому сопротивлению книжной справе при Патриархе Никоне, где за изменением словесных формул видели опасность изменения самой веры.

При этом необходимо подчеркнуть, что русские авторы не проявили теоретического интереса к вопросу о природе имени. Проблематика споров о границах богопознания между великими каппадокийцами и Евномием не была отражена в памятниках древнерусской философской культуры. Напротив, библейское (в том числе ветхозаветное) богословие имени было в значительной степени усвоено древнерусской мыслью.


[1] Колесов, В. В. Философия русского слова. СПб., 2002.  С. 297.

[2] Федотов, Г. П. Собр. соч. : в 10 т. Т. 1. М., 1996. С. 97.

[3] Мильков, В. В. Определения философии Иоанна Дамаскина и его славяно–русский вариант // Переводные памятники философской мысли древней Руси. М., 1992. С. 137.

[4]  Громов М. Н., Козлов Н. С. Русская философская мысль X–XVII вв. М., 1990. С. 17.

[5] См.: Колесов, В. В. Развитие лингвистических идей у восточных славян эпохи Средневековья // История лингвистических учений: Позднее Средневековье. СПб., 1991. С. 213.

[6] Горский, В. С. Философские идеи в культуре Киевской Руси XI – начала XII вв. / АН УССР. Институт философии. Киев, 1988. С. 89.

[7] Степанов, Ю. С. В трехмерном пространстве языка. М., 1985. С. 10.

[8] Маркс К., Энгельс Ф. Собр. соч. в 30 т. Т. 23. С. 110.

[9] Цит. по: Степанов, Ю. С. В трехмерном пространстве языка.  С. 65.

[10] Эдельштейн, Ю. М. Проблемы языка в памятниках патристики // История лингвистических учений: Средневековая Европа. Л., 1985. С. 187–188.

[11] Маркс К., Энгельс Ф. Собр. соч. в 30 т. Т. 2. С. 142.

[12] Колесов, В. В. Философия русского слова. С. 329.

[13]Иоанн Экзарх. Шестоднев. Л. 73.  СПб., 2004.

[14] Категории, II, 53.

[15] Сказания о начале славянской письменности. М., 1981. С. 104.

[16] Карпенко, Л. Б. Священная азбука Кирилла. Самара, 2004. С. 97.

[17] Карпенко, Л. Б. Указ. соч. С. 101–102.

[18] Флоровский, Георгий, прот. Восточные отцы  V–VIII веков. М., 1992. С. 102, 105.

[19] Апокрифы Древних христиан. М., 1989. С. 143–144.

[20] Карпенко, Л. Б. Указ. соч. С. 127.

[21] Там же. С. 128.

[22] Подобная идея ярко выражена во многих произведениях Г. П. Федотова, в том числе в «Святых Древней Руси». М., 1990; Стихи духовные: русская народная вера по духовным стихам. М., 1991.

[23] Домострой. М., 1990. С. 116.

[24] Там же. С. 124.

[25] Успенский, Б. А. Избранные труды. Т. 1, 2. М., 1994. С. 333.

[26] Флоровский Г., прот. Пути русского богословия. Париж, 1937. С. 59.

[27] Там же. С. 59.

[28]  Каптерев, Н. Ф. Патриарх Никон и царь Алексей Михайлович. Т. 1–2 : репр. изд. 1909 г.  Сергиев Посад. М., 1996. С. 228.

[29] Аверинцев, С. С. Поэтика ранневизантийской литературы. М., 1997. С. 212.

[30] Памятники литературы Древней Руси. Конец X – середина XI вв. С. 167.

[31] Аверинцев, С. С. Указ. соч. С. 215.

[32] Мандельштам, О. Э. Собр. соч. : в 4 т. Т. 3. Л., 1995. С. 254.

[33] Вишенский, Иван. Сочинения. М. ; Л., 1955. С. 261.

[34] Аверинцев, С. С. Указ. соч. С. 218.

[35] Керженские ответы. Б.м., 1906. С. 179–180.

[36] Успенский, Б. А. Избранные труды. Т. 1. С. 359.

[37] Там же. С. 359.

[38] Буслаев, Ф. Историческая хрестоматия церковнославянского и древнерусского языка.  М., 1861. Столбец 1088.

[39] См.: Лескин, Д. Ю. Значение имени в культуре Древнего Египта // Философия имени в России. М., 1997. С. 45–51.

[40]  Успенский, Б. А. Избранные труды. Т. 1. С. 339.

[41] Алмазов, А. Тайная исповедь в Православной Восточной Церкви. Т. III. М., 1894. С. 238.

[42] Успенский, Б. А. Избранные труды. С. 339–340.

[43] Там же. С. 359.

[44] Филарет (Дроздов), митрополит Московский. Об именах Божественных // Святитель Феофан Полтавский. Творения. СПб., 1997. С. 684–707. 

[45]  Там же. С. 704.

[46] Более подробный обзор почитания имени Божия в русской молитвенной традиции см. в кн.: Иларион (Алфеев), епископ. Священная тайна Церкви. СПб., 2002. Т. 1. С. 202–287.

Комментарии