Эстетическая метафизика человека

(Мыслители Западных Островов до Оскара Уайльда)

Mikstura verborum`99: онтология, эстетика, культура: Сб. ст. / Самар. гуманит. акад.; Под общ. ред. С.А. Лишаева. – Самара, 2000. – 200 с. стр.180-188

А. М. Карпеев

Замри, не говори. И Солнце – не встает,

И жизни нет в Волнах. И не уходит Время;

Земля – вращается. И весь великий Лед

Не давит, не гнетет базальтовое темя.

Мой старый друг Корабль, курилка Альбион,

Твои Труды и Дни, твои грехи и чары

Переполняют Трюм. А бдительный Закон

Смирит Преступников. Но – не Морей удары.

О, механический прозрачный Мастодонт,

Ветра, Течения, безмысленные Воды!

Я – и Безмерное. Но третье – Горизонт –

Изображение подвижное Свободы –

Шкатулка Островов, подаренная нам

На зависть Ангелам и ласковым Зверям.

Алек Маккарти. Наш викторианский возраст

(A McCarthey This Age of V )

Средневековая цивилизация – наша современная цивилизация в ее ранней фазе – в значительной мере иррадиировала с Британских островов, из полулегендарных королевств иров, пиктов, каледонцев, скоттов, из артуровского Логриса. Островная цивилизация (включающая, очевидно, и «Малюю Британию», т. е. Арморику-Бретань, и все бискайское взморье, отделенное лесами, песками и горами от собственно континентальных территорий) окончательно сложилась, очевидно, в IV–VI веках по Р. Х., приобретя качество поистине культуры – растворять в себе, пусть и очень медленно, тех, кто побеждал ее, даже при численном превосходстве последних – англов, саксов и ютов, датчан, норвежцев, французских норманнов. Пикто-кельтский (с непременно местной «римскостью») дух очень даже чувствуется в якобы саксонце Альфреде, переводившем на национальный язык – это в девятом-то веке! – Боэция; именно его легенда приписывает как Ричарду Львиное Сердце, равно как и Робину и всей его компании, вне зависимости от того, на каком языке они говорили. И посейчас ирландцы (да и не все) ругают англичан по-английски, приберегая родной язык для фолк-рока и объяснений в любви (и к англичанкам тоже).

Философское рефлексирование оснований островного культурного праксиса (практикуемого с тех пор и по всем континентам) с неизбежностью оказывается рефлексированием оснований кошачьей живучести этого типа культуры, как равно и ее упорного (при всей пластичности) «самой-по-себе-гуляния».

Я не буду сейчас говорить о вполне безумных построениях Эриугены, как и, с другой стороны, об уникальных и оказавшихся некогда судьбоносными для всей Европы качествах сплава под названием «английские францисканцы» (Роберт Головастый, Роджер Бэкон, Иоанн Дунс Скотт и так далее). Начнем наш обзор, который должен в конце привести к Оскару Уайльду, с перспективой, открытой на контркультурные рефлексии Рейча, Роззака, Слейтера, – с XVII века, не затрагивая даже Шекспира.

Поэтов-метафизиков и Мильтона, однако, не затронуть нельзя. Шефтсбери и Локк, а опосредованно – Аддисон, Стиль, Хом, Юм, Беркли, Берк, кардинал Ньюмен, Моррис, Уайльд, Честертон, Коллингвуд, Мур и проч. обязаны им много больше, чем государственнику Гоббсу, свидетельствующему в общем виде о направленности островитянской философии – и только.

«Потерянный рай» представляется мне чрезвычайно путаным и все же гениальным, как все у Мильтона, прологом к робинзонаде. Посредующее между Мильтоном и Дефо (а там уж вообще английским XVIII веком) звено – вероятно, Джон Бэньян. Композиция «Потерянного рая» при этом вполне кольцевая: нис-падение – творение – от-падение.

Нис-падение Сатаны с небес в самоволие цивилизации, кажется, подчеркнуто антиостровитянской (подозрительно напоминающей барочный Рим, надо сказать) – творение Богом дивного мира естества, природного и человеческого (имевшее место раньше, но пересказанное лишь в середине поэмы) – от-падение Адама и Евы от природы, от собственного, от Бога, замысла, чреватое, однако, началом культуры (не цивилизации – об этом речи вообще нет). Это как Крузо, втягивающийся в жестокую игру современного мира; Крузо, открывающий и защищающий свой остров; Крузо, прощающийся с островом, чтобы однажды о нем рассказать.

«Из ясного изгнанья моего – и более далекого теперь, чем отшумевшая гроза, – как не сойти, о Господи, с пути, что Ты мне указал?

...Ужель останется мне только это вечернее смятение –
после того, как долгий-долгий день кормил ты солью Своего одиночества

Меня, свидетеля Твоих безмолвий, теней Твоих и раскатов голоса?»

Так жаловался ты в смятении вечернем

Но под темным переплетом окна, перед стеной напротив,

когда ты был не в силах возвратить утраченного озаренья,–

тогда, открыв Книгу,

ты водил пальцем по строкам пророчеств; потом, уставив взгляд в морской простор, ты ждал мгновения отплытия, подъема большого ветра, который одним взмахом, как тайфун, тебя бы поднял, разрывая мглу пред ожиданием в глазах твоих.

Сен-Жон Перс. Картинки для Крузо

(Заметим в скобках, что этот франкоязычный гваделупец по имени Алексис Леже, писавший вообще-то больше всего о Центральной Азии, выбрал очень характерный псев-доним, в котором красиво сплавлены мотивы: библейско-церковный (святой Иоанн), римский (Персий), английское написание John, и французское произнесение этого «Джона». Типичный островитянский подход).

Итак, Адам Мильтона – это, в общем, Крузо, отплывающий с острова. От-падение его подобно нис-падению Сатаны, но вовсе не тождественно. В чем же разница? И здесь мы натыкаемся на нечто фундаментально важное: тело Адама, как и Крузо, и бэньяновского Пилигрима, тело, то есть носитель Адамова естества, не теряет в падении тождественности себе самому, тогда как тело-естество Сатаны, вообще очень пластичное (рост ангелов, например, меняется), к концу поэмы радикально извращается в превращении. Враг играл-играл в Змея, да и заигрался. Теперь он обречен протеически вроде бы, а на самом деле в замкнутом кругу менять свой облик: то гуманоид, то драконоид.

Особо: дымная громыхающая громада цивилизации Сатаны окукливается в мифологический цикл по ту сторону истории, тогда как Адам и Ева, разумные (ну, не слишком) млекопитающие, взращенные идиллией, пролагают исторический путь от врат Эдема именно потому, что, утратив Эдем, они друг для друга еще могут, с Божьей помощью, оставаться райским садом естества, плотью любви. Их непоколебленная биология и есть образ Божий (о подобии сейчас речи нет), Homo amans, начальная точка истории, упирающейся в конце концов в меня, лично в меня (в тебя, в то-го, кого любишь). Каждый может сказать о себе: «В целом я таков же, каким был мой предок в Эдеме любви; отчего же я, утеряв подобие Богу, желаю еще и стереть Его образ, делая себя бесконечно изменчивым, "превращающимся" в ущерб естеству, впечатанному в меня: на что мне подражание превращениям Сатаны?» Да, великое дело – постоянство; «переменчивых нас постоянная ностальгия возвращает к известняку» (Уистан Х. Оден), из которого сложено само тело Острова; впрочем, любовь-то должна быть обоюдно приемлемой и открытой в «плодитесь и размножайтесь», иначе это что же за Эдем для одной особи?..

Итак, следует рефлектировать, прежде какой бы то ни было «смысловой», простую физическую погруженность человека в мир и, главное, людей друг в друга; чувственную данность первых людей, мужчины и женщины, друг другу. (Опять-таки не «друг-врагу» и тому подобное.) Отсюда, от Мильтона, найдем ниточки – отсюда «manalive» Фильдинга, или Лоуренса, или Генри Миллера с Теннесси Уильямсом; но отсюда же и атлантическая эстетика, антропоцентрический «criticism», скажем, Берка – очень поучительный pendant к Канту. У Берка-то (и не у него одного) на месте кантовских трансцендентальных категорий оказывается то, что сейчас называют «конфигурациями желания». И в жилах германоязычных «просвещенных мореплавателей» оживает, помимо всякой прочей, шалая кровь, кельтская, пиктская, а то и того хлеще, неандертальская (судя по ирландским легендам, в крови ирландских пиктов, «племен богини Да-ну», с какого-то момента растворена и кровь по крайней мере одной женщины из племени фоморов, Этне, с длинной рукой и глубокой глазницей, матери Луга и праматери Сетанты-Кухулина и проч. и проч.)

Вообще, некая изначальная матриархальность островного мышления общеизвестна, и только англичане, не видя себя со стороны, не всегда это признают. Об этом писал, например, Флоренский: «английский стиль» в его блестящем описании явно альтернативен по отношению к континентальному фаллоцентризму. В чем, кстати, островитянство, по мнению Флоренского, совпадает со славянством. Мягкое, текучее, вариабельное, оно в то же время блюдет строжайшую верность себе (уж не говоря о верности Богу).

«Я не хочу превращаться во что-то другое, не в себя. Я уйду отсюда, а если меня не пустят, я закричу, как кричала бы в притоне» (Честертон «Перелетный кабак»).

«И она впала в великую скорбь» («Болезнь Кухулина»).

Конфигурации естественного желания, слава Богу, остались записанными почти неповрежденнно в теле, вынесенном из Эдема (другое дело, что к нам приписано много лишнего). Культура, очевидно, может работать как на воспоминание об Эдеме, так и на его поругание (или тогда уже нет культуры, хотя еще есть кое-какая цивилизация). Причем сама земля Островов особо родственна Эдему: когда Бог творил Ирландию (ирландцы говорят) он сотворил ее последней, как женщину, как (при любом, еще не во всех деталях ясном, исходе этой истории) совершеннейшее существо. Ибо, как говорит К. С. Льюис, три нити свиты в любви мужчины к женщине, и они выражаются следующими словами: 1) «Я НЕ МОГУ БЕЗ ТЕБЯ ЖИТЬ, Я ЖДАЛ И ИСКАЛ ТЕБЯ ВСЮ ЖИЗНЬ» (нужда); 2) «Я МОГУ ЗАЩИТИТЬ И ТЕБЯ, И ДЕТЕЙ. ЧЕМ Я ЕЩЕ МОГУ ТЕБЕ ПОМОЧЬ?» (дар); 3) «ТЫ ПРЕКРАСНА» ( оценка, причем объективная).

«Когда Патрик и Джоан бродили, и каждое дерево было им другом, открывающим объятия мужчине, а каждый склон – шлейфом, покорно влекущимся за женщиной; когда мир снова стал таким, каким он бывает для немногих там, где верность зовут узостью, а любовь – безумием; когда они так бродили, однажды они поднялись на холм, где в маленьком белом домике обитал сверхчеловек...<...> И она заплакала; но плакала она от жалости; а тот, кто умеет жалеть, ничего не боится» (тот же текст и автор).

О госпожа моя, не пой

О том, что любовь прошла,

Но пересиль себя и спой

О том, что любовь была.

(как ни странно, Джеймс Джойс)

Вот то единственное, ради чего стоит пересилить – нет, не естество, но то, что мы склонны до начала опыта принимать за «естество»: попробовать поверить, что сказки – не только упаковка для горькой пилюли, что Эдем – не аллегория, но реальная потеря. Лишь с этих позиций возможно правильное прочтение, например, «Прощания, запрещающего печаль» или этих, менее известных русскоязычному читателю, строф (Джорджа Герберта):

Боже, сдержи Свой бич,

Милость Свою яви,

Возвеличь

Избранный путь любви.

Сбившийся с ног, в бреду,

Буду стенать и звать;

Я найду

Горнюю благодать.

Боже, сдержи Свой гнев,

Милость яви, Творец,

Одолев

Черствость людских сердец.

Свят Ты в Любви Своей,

Ибо Любовь – солдат,

Сила в ней,

Стрелы ее разят.

Стрелы повсюду те,

Ты ради нас страдал,

На кресте

Ты нам спасенье дал.

Боже, сдержи Свой бич,

Смертным Любовь яви:

Возвеличь

Избранный путь любви!

Этот текст полон эсхатологических тем; но эсхатология в нем начинается сегодня, с человека, твердо стоящем на земле и простирающем руки к небу. ДОЛЖЕН БЫТЬ ШАР, ЧТОБЫ ПОСТАВИТЬ НА НЕМ КРЕСТ: и Должен быть Крест, чтобы увенчать Шар. Эти честертоновские мотивы наличествуют уже у поэтов-метафизиков –

и Вы поймете,

Как мало предается дух,

Когда мы предаемся плоти.

(Донн).

Подробное изъяснение тем собственно метафизической поэзии сделало бы текст слишком длинным. Полагаем, что сказанного достаточно, чтобы понять: бешеные шотландцы, сумасшедшие ирландцы, дремучие валлийцы и чудаки-англичане не могли не играть совершенно особую роль в зачатии, вынашивании и родовспоможении (майевтике) нашей любимой неклассической рациональности; лучше, может быть, сказать – альтернативно-универсальной рациональности, интегрирующей уровень реального символизма тела и не менее реальное дву- или многоязычие (в вербальной сфере) открытой на надежду, веру и любовь, которая, по слову апостола, не постыжает. А вот валлийцы еще не привлекались; итак –

Смерть утратит власть над Вселенной.

Станут голые трупы плотью одной

С человеком ветра и закатной луной,

Обнажатся их кости, превратясь в перегной,

Рядом с ними луна затеплится въявь;

К ним, безумным, вернется разум иной,

Утонувшие снова всплывут над волной,

Хоть любовников нет – сохранится любовь:

Смерть утратит власть над Вселенной

(далее пропускаем строфу, находящуюся, к сожалению, явно за пределами здравого катехизиса и несущую на себе пуританский отпечаток)

Смерть утратит власть над Вселенной.

Чайки в уши им больше кричать не должны,

Могут стихнуть отныне вопли волны,

И  н е  н а д о  ц в е т к у,  ч т о  р а с ц в е л  в е с н о й,

П о д с т а в л я т ь  с в о й  в е н ч и к  п о д  д о ж д ь  п р о л и в н о й –

Пусть безумны они и мертвы, как бревно,

Но, гремя сквозь ромашки, их черепа

Рвутся к Солнцу – еще не взорвалось оно;

Смерть утратит власть над Вселенной.

Эти стихи Томаса вновь возвращают нас к эсхатологическому контексту эстетической метафизики человека, столь ясно проявившемуся в «Балладе Рэдингской тюрьмы». Впрочем, этому вопросу посвящена моя статья, выросшая, в свою очередь, из давнего доклада на нашем философском клубе. Тем, кто его не слышал и не знаком с этой стороной моей деятельности, я вынужден сообщить, что тот текст рефлектировал, в сущности, всего-то восемь уайльдовских строчек: Легко ступал он, словно шел На партию в крикет, Но боль была в его глазах, Какой не видел свет, Но боль, какой не видел свет, Плыла, как мгла, из глаз – В единственный клочок небес, Оставленный для нас, То синий и единственный, То серый без прикрас.

В принципе, можно вытащить из «Баллады» и весь путь Уайльда, и все то, что привело Уайльда на смертном одре в лоно Церкви; эстетическая метафизика – дело серьезное. Но я еще вернусь в следующем подобном тексте к предшественникам объекта или, вернее, партнера по моей диссертационной деятельности. Чтобы закруглить текст, процитируем еще:

Страшна твоя и Божья близость

Тем именно, что ты не Бог,

Но двое обоюдной линзой

Клубятся в жертвенный дымок.

Не все прозрачно и красиво

Страдать и мыслить – до конца

Мы, как солдат носил огниво,

Несем на теле знак Творца.

О плоть и плоть, скелет нахальный,

Блесни, опомнись, подожди –

Улыбкою первоначальной

Любви и Жизни впереди.

А. McCarthey

(Русскоязычный текст – автора статьи)

О, как Ты прав, что вверил серафимам

Огонь и свет, как светам и огням,

А ничего не ждать, как только быть любимым –

Немым зверям и говорящим, нам.

Комментарии

 
 



О тексте О тексте

Дополнительно Дополнительно

Маргиналии: