Часть 2. Онтология эстетических расположений

Лишаев С.А. Эстетика Другого. 2—е изд-е., испр. и доп. – СПб.:Издательство С.-Петерб. ун-та, 2008. 380 с.

Приобрести книгу можно в книжных Интернет магазинах на сайтах:

http://znanie-nn.ru/view.php?section=5&action=otdel&otdel=&razdel=&razdel_n=&cod=185320
http://www.kniginina.ru/index.php?id=29362&item_type=10&user=d40
http://www.alib.ru/find3.php4?tfind=%CB%E8%F8%E0%E5%E2+%D1.+%C0

 

Часть 2. Онтология эстетических расположений: утверждающие расположения

/с. 124/

 

Описание, анализ и истолкование эстетических расположений следуют путеводной нити разрабатываемого в этой книге исследовательского вопроса, который можно сформулировать следующим образом:  "Что мы чувствуем, когда чувствуем что-то особенное, Другое по отношению к повседневному потоку переживаний?" Постановка этого вопроса и поиски ответа на него предполагает не только выработку общих принципов, конституирующих «поле эстетического опыта», но и проведение онтолого-эстетического анализа отдельных эстетических расположений с тем, чтобы апробировать, как работают эти принципы "на деле". Вторая часть книги (части 2-3) как раз и нацелена на экспликацию онтологии расположений, на анализ структуры и преэстетических условий их «сбывания». Эти главы так же важны для эстетики Другого, как и ее первая, «принципиальная» часть. 

Порядок описания, анализа и истолкования эстетических расположений определяется их онтологической спецификой. С онтологической точки зрения исходным, базовым принципом классификации эстетических феноменов будет их разделение на "утверждающие" и "отвергающие" Присутствие расположения.

Ниже будут рассмотрены утверждающие эстетические расположения, то есть такие чувственные данности, в которых Другое явлено в модусе Бытия. Дескрипция утверждающих расположений будет произведена в горизонте установки на целесообразность последовательного различения (на топографической карте эстетических феноменов) "временных" и "пространственных" расположений.

 

Глава 1. Чувственная данность Другого как Бытия: анализ временных эстетических расположений

/с. 125-129/

 

 

 

"Всюду, где есть жизнь, существует свиток, в который время вписывает себя".  В сущности это та же самая мысль, что и в известной надписи на циферблате часов: Vulnerant omnes, ultima necat – «Ранят все, последний убивает». На живом каждое пережитое мгновение отмечает свой знак. Новая морщина у глаза, новая складка в углах губ, новая прядь седины в волосах, шрам на коре дерева, годичное кольцо в разрезе ствола, стертая ступень на крыльце, выбитый камень в стене дома, водомоина на скате холма, выветрившийся зубец скалы на гряде гор – все это письмена времени, знаки ранящих мгновений. /…/ Везде есть свиток, который можно развернуть и прочесть в нем историю жизни.

                                                                                                    М.Волошин [1]

 

 

Разделение эстетических феноменов на пространственные и временные – одна из новаций «эстетики Другого». Классическая эстетика такого различения не знала: в ее кругозор  временные эстетические феномены не попадали. Удивляет другое: почему мимо эстетического опыта времени прошла философия ХХ века, для которой время, темпоральность сознания и бытия неизменно привлекали к себе самое пристальное внимание. В контексте «современности» с конститутивным для нее феноменом «скорости», разработка тематического горизонта «эстетики времени» в ее топологической явленности, пространственной расположенности представляется своевременной и важной для развития постклассической эстетики и философии.

 

Эстетика пространства и эстетика времени

 

Поскольку эстетическое расположение (за исключением автореферентных эстетических расположений[2]) предполагает данность Другого через восприятие чего-то эмпирически "другого", то следует,  помимо дифференциации расположений на утверждающие и отвергающие, условные и безусловные, разделить область эстетических данностей на эстетику пространства и эстетику времени. В зависимости от того, явило ли себя Другое 1) через восприятие вещных форм и конфигураций пространства (через восприятие пространства-среды) или же оно 2) было дано человеку в переживании временного аспекта существования сущего, воспринятого через посредство пространственной формы, следует различать пространственные и временные расположения. Анализ эстетического опыта показывает, что в акте эстетического восприятия в центре внимания оказываются или пространственные, или временные аспекты воспринимаемого предмета (предметов). Пространственную или временную доминанту эстетического переживания можно определить как эстетический «маркер», определяющий характер расположения в целом и указывающий на  форму, в которой Другое открывает себя человеку.

Таким образом, мы считаем целесообразным разделить утверждающие эстетические расположения на две большие группы в зависимости от того, доминирует ли в них пространственная форма (или пространство-среда) или же эта форма служит лишь "подставкой" для восприятия временных модусов существования сущего и события открытия во временности сущего Другого, Иного.

Игнорирование эстетической значимости восприятия сущего в его временном аспекте – характерная черта классической эстетики, которая была ориентирована эссенциалистски и фокусировала свое внимание на созерцании пространственной формы как совершенного выражения "чтойности" вещи ("эстетика – наука о прекрасном"). Эстетика времени, в противоположность эстетике пространственной формы исходит не из опыта вещи как "чтойности", а из опыта существования вещи (когда вещь воспринимается как старая, юная, ветхая, мимолетная и т. п.). Акцентирование в описании утверждающих эстетических расположений различения пространственных и временных феноменов демонстрирует плодотворность неклассического подхода к эстетическому опыту и привлекает внимание к «эстетике времени» как новой – для европейской философской мысли – области интеллектуальных инвестиций.

Прежде чем перейти непосредственно к анализу феноменов эстетики времени отметим еще одну важную особенность временных эстетических расположений по сравнению с пространственными расположениями: все временные расположения относятся к эстетике утверждения. Это связано с тем, что любое временное расположение, любой опыт времени всегда утверждает дистанцию, отделяющую человека и сущее (дает почувствовать, пережить эту дистанцию). В отвергающих расположениях, в которых временной аспект также может присутствовать, мы переживаем не тот или иной временной модус существования вещи, а опыт лишенности времени, опыт "безвременья" ("пустоты", "ненаполненности", "бессобытийности"). В третьей главе, когда в поле нашего зрения попадет такой эстетический феномен, как тоска, мы будем говорить об эстетической данности Ничто в форме пустого пространства и времени.

 

Временные расположения и порядок их рассмотрения

 

 Расположения, которые могут быть отнесены к "эстетике времени", распадаются на две группы. Одни из них принадлежат к безусловной, а другие – к условной (относительной) эстетике.

1. К безусловной эстетике времени может быть отнесена эстетика "ветхого", "юного" и "мимолетного".

2. В границах условной эстетики времени можно различать расположения, входящие в эстетику циклического времени (эстетика "времен года"[3]), и расположения, которые могут быть включены в эстетику линейного (исторического) времени (в эстетику "возрастов"). Эстетика линейного времени может быть конкретизирована через эстетические расположения "молодого" ("нового") и "старого" ("древнего"), а эстетика циклического времени через такие расположения, как "весна", "лето", "осень" и "зима".

Итак, мы будем говорить об утверждающих эстетических данностях в их временной форме. Но поскольку мы ведем речь о данностях Другого, об описании и истолковании данностей, имеющих событийную природу, то "перечень" таких расположений нельзя получить дедуктивно, через их диалектическое выведение из «понятия Другого» как его необходимые моменты. Чтобы иметь основания говорить об эстетике времени мы должны извлечь временные расположения из эстетического опыта и описать их, исходя из них самих, не делая попыток подогнать эстетический опыт под заранее полученную логическим путем схему временных расположений Другого.

Чтобы решить поставленную задачу, необходимо сосредоточить внимание на эстетическом опыте времени и попытаться осмыслить его, дать его феноменологическое описание, которое смогло бы удержать своеобразие временных расположений, то есть то, что отличает их от расположений пространственных. Последнее тем более важно, что эстетика времени неотделима от восприятия пространственных форм сущего, так что феноменологу придется приложить усилия к тому, чтобы незаметно не соскользнуть с анализа временных расположений на описание пространственных эстетических феноменов.

Анализу отдельных временных расположений предшествует опыт Другого как эстетический опыт времени (а не формы); экспликация этого опыта – есть открытие такой области философской эстетики, как эстетика времени. Только углубление в дескрипцию отдельных временных расположений дает выход к целостному представлению об изучаемой области опыта, но, с другой стороны, только имея в виду целостность той области, в которую входит аналитик, можно корректно войти в истолкование отдельного момента, отдельного расположения. В анализе эстетических расположений мы имеем дело с вариантом герменевтического круга в интерпретации, и задача интерпретатора заключается в том, чтобы войти в него и постепенно продвигаться ко все более глубокому и детализированному пониманию (осмыслению) предмета истолкования.

Задачи, встающие перед исследователем временных расположений, – весьма обширны, так что мы не в коей мере не претендуем на то, чтобы закрыть тему. Цель этой главы скромнее, и она может быть сформулирована как 1)  предварительная разведка/разметка области временных онтолого-эстетических расположений, а также как 2) экзистенциально-феноменологическое описание ряда временных расположений с тем, чтобы эксплицировать (пусть в общих чертах, без углубления и детализации) специфику их онтолого-эстетической структуры.

В силу того, что ключевую роль в онтологической эстетике играют безусловные эстетические расположения, наше внимание будет направлено, по преимуществу, на описание и анализ ветхого, юного и мимолетного в нашем эстетическом опыте. Что касается условных временных расположений, то эту область эстетики времени мы лишь наметим, нанеся на карту эстетических расположений ее общие и весьма приблизительные «контуры» с тем, чтобы в дальнейшем создать более точную и подробную их карту.

Предпринимая опыт эстетического рассмотрения временных расположений, мы ни в коей мере не стремимся к тому, чтобы закрыть, исчерпать "тему", напротив, мы видим свою задачу в том, чтобы "открывать", а не "закрывать" горизонты понимания эстетических феноменов.

 

1.2. Юное

/с. 146-154/

 

Юное необходимо четко отделять от восприятия чего-то (кого-то) в качестве "молодого", если иметь в виду молодое, взятое в перспективе молодое-зрелое-старое (то есть в рассудочной развертке времени на прошлое-настоящее-будущее), и от "весеннего" как от расположения, принадлежащего эстетике циклического времени (в его развертке на лето-осень-зиму).

Для начала попытаемся эксплицировать различия в опыте "юного" и "молодого" (тут нам приходится идти против привычек повседневной речи, в которой не проводится различия между молодым и юным), придав каждому из концептов терминологическое различие. Юное – это то, что воспринимается в горизонте актуальной эстетической данности Другого (Иного). Молодое – то, что воспринято в горизонте потенциальной эстетической данности Другого (Иного) [4].

Молодое в качестве молодого – это то, что воспринято в своей возможности быть относительно иным, быть иным как тем же самым, но созревшим[5].

Молодое всегда относительно как особое возрастное состояние вещи: молодое относительно внутри себя (молодое всегда более или менее молодое) и по отношению к другим возрастам – к зрелому и старому, ибо только в со-отношении с ними молодое молодо. В расположении "молодого" молодое есть другое время, но это "другость" относительная, это "другость", в которой время испытано как Другое (как Время) только потенциально, но не актуально.

Если молодое – это что-то еще не сформировавшееся, если это форма, которая еще не до конца раскрылась как такая-то-вот форма, то в юном с динамикой разворачивания формы мы дела не имеем. На первом плане в опыте юного не "будущая вещь", а сама инаковость будущего. Временная определенность вещи тут отходит на второй план, вследствие чего редуцируется и перспектива определенного будущего. На первый план выходит сама будущность как чистая возможность "другого", небывалого, здесь воспринимается и переживается сама возможность трансцендирования, а не его относительная (условная) реализация в горизонте "определенного будущего". Переживание юного – это чувство открытости временного горизонта, незаслоненного перспективой его по необходимости ограниченной осуществленности: не «сейчас есть это, после же – будет то-то и то-то», а «что-то будет…». Юное – это непосредственно, эстетически, в самом чувстве выполненная абстракция чистой возможности существования сущего. Юное – это отделение от переживания определенного будущего самого будущего, которое в этом случае открывается чувству как чистая неопределенность, чистая возможность Другого (Иного). Сквозь определенную возможность, определенное будущее на первый план выходит неопределенное будущее, неопределенная возможность, а такая возможность как раз и есть Другое как Начало временения – Время.

Необходимым, но недостаточным преэстетическим условием событийной реализации юного как расположения является данность того, что воспринимается как молодое. Попав в расположение юного, молодое, не переставая (по своим физическим параметрам) быть молодым, становится внешним референтом "юного". От данности определенной формы временения (временения молодым в рамках линейной эстетики времени) нет постепенного перехода к опыту неопределенной другости чистого будущего; такой переход мыслим лишь как событие, как захват Присутствия самим Временем, тем, "что" временит. Расположение "юного" – это расположение, в котором Время дано человеку как безусловно утверждающая Присутствие полнота, в нем открыто Время как "непочатое" Бытие, как то простое начало, из которого и в котором существует сущее.

Когда у человека "еще есть время", чтобы стать зрелым, с юным мы не соприкасаемся. Юное – это расположение, в котором Время – есть, актуально дано как чистая возможность[6]. В точке эстетического события юного время «когда еще есть время» перескакивает в «есть Время».  Юное – это молодое вне всякого сравнения, безусловно молодое (как, например, ветхое есть старое вне всякого сравнения, а возвышенное – большое вне всякого сравнения), это опыт открытости Другого из молодости, которая перестала (эстетически) быть молодостью и "стала" юностью так же, как в ветхом старость перестала быть старостью и "стала" ветхостью. В юном Присутствие утверждается не в каком-то его бытии, а в Бытии, в Другом как чистой возможности в ее полноте. Юное есть опыт полноты возможности иного, а такой опыт онтолого-эстетически утверждает, а не отвергает чело-века (Присутствие).

Из сказанного понятно, почему именно "молодое" из всех возрастов линейного времени более всего подходит для того, чтобы быть фактично данным референтом "юного" расположения. Зрелость и старость ничего не обещают и потому преэстетически не дают достаточного материала для реализации опыта чистой возможности иного: ни зрелое, ни старое своим видом не провоцируют переживания возможности как полноты открытости в Другое (Иное). Напротив, зрелое и старое преэстетически блокируют приход юного. Зрелое демонстрирует осуществленность сущего в наиболее полно выражающей его "чтойность" форме (и тем самым фокусирует наше внимание на самой этой форме помимо вопроса о ее существовании, о ее "сбудется? не сбудется?"), а старое демонстрирует истощение (но еще не истощенность) возможностей для существования сущего, чья зрелая форма обнаруживается как "давно остановившаяся в своем развитии" и даже как "потерпевшая ущерб от времени". Такая преэстетическая "натура" конечно же не может претендовать на то, чтобы быть локализацией расположения Другого в модусе "юного".

Таким образом, сопоставление "юного" с таким феноменом эстетики линейного времени, как "молодое", показало, что "юное" (и – по своему – "ветхое")  есть не что иное, как граница условно-исторических (линейно-временных) расположений[7]. Сущее может иметь определенную историю (такое-то-вот прошлое, настоящее и будущее) только в горизонте мета-исторического времени как чистой возможности "другого". Это мета-историческое время (Время как чистая возможность иного, как Другое всему другому, всему налично-сущему) эстетически (феноменально) дано человеку в "юном". Чистая возможность иного (Время) при этом не вводится философски как необходимое условие возможности опыта молодого, зрелого и старого, но рассматривается как особый эстетический опыт, особое эстетическое расположение, которое мы определили термином "юное".

Юное и ветхое как эстетические расположения дают человеку опыт, открывающий Время как условие возможности испытания и понимания исторического, линейного времени, они – его не-исторические полюса. История только тогда история, когда рассказанное о ком-то (о чем-то) имеет начало и конец. У вещи только тогда есть история, когда вещь помещена во время, то есть когда воспринимающий способен удерживать ее, вещи, прошлое и будущее, а это, в свою очередь, возможно тогда, когда воспринимающий уже "причастен" не-историческому Времени как началу времени эмпирического, как началу всего временного. Эстетика линейного (исторического) времени только потому возможна, что имеет место мета-историческое Время, а это последнее открыто для своего испытания и понимания в таких его расположениях как ветхое и юное.

В заключение анализа отношения «юного» к «молодому» обратим внимание на онтологически существенный момент, отличающий первое от второго: в рамках собственно эстетики линейного времени ни вещь, ни человек эстетически еще не спасены, так как в этих временных координатах они не могут эстетически пребыть, стать. Эстетически сущее спасается (во временных эстетических расположениях) только в акте его восприятия в горизонте ветхости, юности или мимолетности. В этих расположениях оно воспринимается как нечто самоценное, индивидуально присутствующее, неповторимое в своем соприкосновении с Другим. Сущее спасается только в аффирмативных расположениях эстетики безусловного.

Для дальнейшего прояснения феномена "юного" важно отделять его не только от "молодого", но также и от "весеннего". Весна как одно из времен года (а вместе с весной и утро как начало дня) может быть внешним референтом не только "весеннего", но и "юного" расположения. Преэстетически и "весна", и "утро" располагают к их восприятию в расположении "юного" на тех же основаниях, что и "молодое" в рамках эстетики линейного (исторического) времени. Весна и утро как начало временного цикла (годового или суточного) преэстетически благоприятствуют тому, чтобы начало года или дня было воспринято как чистая возможность иного. В том случае, когда это происходит, весна и утро как эстетические феномены сходят с орбиты циклического времени (от утра - к вечеру, потом – к ночи и новому утру, от весны к лету, осени, зиме и новой весне) и превращаются во внешние референты юного как безусловного временного расположения. Так определенные возможности, свернутые в начале разворачивания годового (или суточного) цикла, эстетически абстрагируются в чувство возможности как таковой, в чувство открытости в неизвестное будущее, в Другое[8].

Одним словом, надо отличать восприятие весны в перспективе лета и осени от ее восприятия в модусе "вечной весны", весны, взятой безотносительно к определенному будущему (весна-лето),  то есть воспринятой как возможность иного бытия, как иного бытия начало, как возможность трансцендирования[9]. Начало трансцендирования суть Другое как Время (Бытие). Весна – всего лишь начало лета, а утро – дня, но в расположении юного весна (утро) презентирует само Начало восприятия такого начинания как весна (утро).

Ведя разговор о тех преэстетических расположенностях вещей, которые предрасполагают к встрече с Другим в форме "юного", нельзя ограничиваться указанием на наиболее очевидные природные формы "молодого", "утреннего" или "весеннего". Все, что может своим внешним видом выражать разворачивание в зрелую форму, имеет преэстетические "шансы" быть воспринятым как "юное", то есть оказаться в расположении юного в качестве его внешнего референта. Так, вид строящегося дома может быть преэстетическим телом для актуализации в "юном" – Другого. Пример со строящимся домом показывает, что не только фаза созревания органически сущего (молодое), не только начальные фазы общеприродных циклов (весна, утро), так или иначе увязанных в нашем сознании с вегетативными процессами, но и неорганические явления культуры и цивилизации (строительство, вообще "возведение чего-либо") могут служить преэстетическим поводом для расположения Другого в модусе "юного".

В искусстве можно найти немало примеров восприятия "молодого-как-юного" и "весеннего-как-юного". Пожалуй, один из ярких примеров мы находим в рассказе А. П. Чехова "Невеста". Интересно, что образный строй рассказа совмещает в себе и "образность весны" и "образность молодости" как образный "материал", подходящий для художественного описания-воссоздания "юного". Чехов рассказывает историю молоденькой девушки Нади, невесты, состояние которой определяется ожиданием перехода из "невест" в "жены" (причем, как это по мере приближения свадьбы все яснее сознает Надя, в жены человека «постороннего», «чужого»). И, как мы помним, в последний момент героиня рассказа оставляет определенное будущее (замужество будет началом определенной, давно сложившейся жизненной формы с "наперед известным" будущим) ради будущего неопределенного, ради сохранения в себе «невесты». И, как помнит читатель, Надежда покидает родной город и бежит в неизвестность "новой жизни", которая "что-то" обещает...

Новая жизнь имеет для Нади Шумилиной значение начинания как такового, решительного шага в неведомое Будущее. Надя отдает себя надежде невесты, ожидающей неведомого жениха, и отказывается от надежного, но узкого положения жены Андрея Андреевича. Невеста отвергает, хорошо ей знакомого, но "не того" жениха (человека в общем «положительного», но слишком обычного, слишком "мелкого" и «пошлого») в пользу неведомого будущего, в пользу грядущего жениха (неведомое будущее здесь – это само Время как чистая возможность иного). Другое уже есть, оно присутствует здесь и теперь в той самой открытости неведомого будущего, что разворачивается перед невестой в момент выхода за пределы определенного будущего.

Преодоление "брачной ловушки", отбрасывание предопределенного установившимся порядком жизни будущего в пользу будущего неопределенного, решительное перешагивание в "неведомое" (в бытовом плане – побег-отъезд Нади из "бабушкиного дома" в столицу), делает основным эстетическим расположение рассказа именно "юность". Чехов делает эмоционально-эстетическим центром своего последнего рассказа чувство "юного" как на открытии возможности иного вообще. Не случайно он обрывает рассказ как раз в тот момент, когда перед "невестой-Андрея-Андреевича", покинувшей чуть было не поглотившее ее "бабушкино царство", открывается бескрайний горизонт неведомого ей будущего. С помощью "открытого финала" Чехов останавливает наше внимание не на "определенном будущем" Нади, а на опыте "юного". Писателя интересует момент отрыва от прошлого, открытость теряющегося где-то вдали, в неопределенном будущем горизонта, и острое чувство радости, сопровождающее «полет в неизвестное»: "А когда сели в вагон и поезд тронулся, то все это прошлое, такое большое и серьезное, сжалось в комочек, и разворачивалось громадное, широкое будущее, которое до сих пор было так мало заметно (здесь и ниже курсив мой. – С. Л.). Дождь стучал в окна вагона, было видно только зеленое поле, мелькали телеграфные столбы да птицы на проволоках, и радость вдруг перехватила ей дыхание: она вспомнила, что едет на волю, едет учиться, а это все равно, что когда-то очень давно называлось уходить в казачество. Она смеялась, и плакала, и молилась"[10]. Наденька уехала учиться. Для нее началась еще неизвестная ей, новая жизнь.

Подробностей жизни невесты в Петербурге Чехов не сообщает. Мы знаем, что она начала учиться, но чему она учится, как протекает ее жизнь на новом месте, каковы ее планы на будущее, как она «планирует» в этом будущем "устроиться" – об этом у Чехова ни слова... Эти "умолчания" эстетически оправданы: подробная "прорисовка" автором жизненной перспективы, открывшейся перед Надеждой-невестой, неизбежно привело бы к ослаблению эстетики "юного", а она в данном случае представляет собой внутренний эстетический стержень всего произведения. Чехов удерживается от неуместной в данном случае обстоятельности, выдвигая на первый план опыт "юного": "Она ясно сознавала, что жизнь ее перевернута, как хотел того Саша, что она здесь одинокая, чужая, ненужная и что все ей тут не нужно, все прежнее оторвано от нее и исчезло, точно сгорело, и пепел разнесся по ветру. Она вошла в Сашину комнату, постояла тут.

"Прощай, милый Саша!" – думала она, и впереди ей рисовалась жизнь новая, широкая, просторная, и эта жизнь, еще неясная, полная тайн, увлекала и манила ее"[11].

 

1.3. Мимолетное

/с.154-158/

 

Времена сезонных и суточных циклов есть не что иное, как "моменты" циклического движения времени в природе, но в силу их относительной продолжительности они воспринимаются как особые состояния мира в целом. Таким образом, хотя времена года (периоды суток) – это преходящие моменты внутри сезонного цикла, сама "моментальность" каждого из сезонов не становится предметом эстетического переживания, не воспринимается эстетически. Этого не происходит потому, что в эстетике циклического времени каждое из "времен" – это длительность, это такое "временное" состояние, на смену которому должно прийти другое состояние, другое время. Сущее в своем существовании здесь не начинается и не кончается, его "сезонное время" длится некоторый  срок, так что до наступления "другого" сезона предыдущий – успевает основательно надоесть («когда же кончится зима?!», «скорее бы лето наступило…»). Ощущения мимолетности в ситуации ожидания «очередного» сезона не возникает, как не возникает его и при смене дня и ночи, вызывающей представление о незыблемом порядке, о законосообразности «мироустройства». Одним словом, в эстетике временных циклов мы не имеем опыта "мимолетного", одно исключает другое. В данном случае "многократность", периодичность и особенно относительная длительность временных фаз преэстетически блокирует опыт мимолетного. Да, опадающие осенние листья могут быть восприняты в модусе мимолетности, но тогда мы окажемся уже не в расположении осени как времени года, а в мимолетном как эстетическом расположении.

Каждый из линейных "возрастов" также представляет собой особый временной "момент" в существовании вещи, но модусы линейного времени, как и феномены циклического времени, блокируют опыт "мимолетности", так как любой возраст как возраст – это длительность, данная нам как предмет, как "образ времени", а в случае данности нам чего-то в образе "молодого" или "старого" длительность эта заведомо превышает возможность одномоментного его созерцания. Получается, что мы во всех этих случаях воспринимаем статично данный образ времени (молодость, зрелость, старость), который не располагает к восприятию существования вещи в модусе "мимолетного", сущее тут не то, что «пролетает» мимо, а то, что хранит в себе "накопленное время", являя своим видом возможность его дальнейшего накопления (молодой станет "старше", зрелый – зрелее, а старый – еще больше состарится).

Восприятие чего-то как "мимолетного" означает выход за рамки циклического и линейного времени; недолговечность и неповторимость существования сущего и есть то, "что" в данном случае воспринимается нами как особенное. "Мимолетность" мимолетного выделяет его из круга сущего, делает его не условно, но безусловно Другим. "Мимолетное" переживается как то, что однократно, мгновенно, неповторимо; воспринимая непрочную красоту цветущей вишни, яблони или сливы, мы получаем опыт невозвратимости существования сущего: этих чудесных соцветий, этих белых лепестков, весело и печально кружащихся на ветру. Рождение и смерть цветка происходит прямо на наших глазах: одни цветы еще не раскрылись, другие – уже в цвету, а третьи – роняют свои лепестки на землю. Это внешнее, казалось бы, обстоятельство есть важное преэстетическое условие восприятия "мимолетного". Переживание мимолетности – это переживание, относящееся именно к этим-вот соцветиям, к их "судьбе", к их "обреченности на скорую смерть", а не к цветению дерева, которое случается "каждую весну", которое "периодично" и есть не более, чем "момент" в повторяющихся образах годовых времен. Мимолетность – это появление и исчезновение чего-то прямо "на наших глазах", исчезновение без возврата.

Нам здесь важно подчеркнуть отличие "мимолетного" не только от эстетики циклического ("сезонного") и линейного времени, но и от восприятия  "прекрасного". Мы можем любоваться красотой цветущей вишни совершенно безотносительно к краткости этого расцвета, мы можем воспринимать цветущее дерево как знамение и выражение молодости и силы дерева (цветение в перспективе способности к плодоношению)… Очевидно, что такое восприятие будет в корне отлично от восприятия, сфокусированного на мимолетности расцвета нежных и хрупких соцветий[12].

Эстетическое расположение, которое можно определить как "опыт мимолетности" есть действительно особый эстетический феномен в сфере эстетики времени[13]. Это расположение позволяет тому, кто находится в его событийно-силовом поле, не только созерцать мимолетное вовне, но и ощутить мимолетность своего собственного существования. А переживание краткости, мимолетности существования материальных вещей и нашего собственного существования актуализирует Другое как Бытие в эстетическом расположении "мимолетного" (если, конечно, актуализирует, если событие встречи с "мимолетным" случается, «имеет место»), так что и созерцаемое и созерцатель в этом расположении катарсически очищают себя от эмпирии силой Бытия, силой Времени.

В таком истолковании "мимолетное" принадлежит к эстетике безусловного, причем к "эстетике утверждения", и встает в один ряд с переживанием прекрасного, возвышенного и в особенности – ветхого.  Ведь мимолетное – это "краткое" в высшей степени, краткое вне всякого сравнения. Здесь конечность, временность бытия сущего дана нам как краткость, мгновенность существования. Если циклическое движение, если периодические "ходы" времени воплощают в себе бесконечную длительность движения по кругу, когда то, что изменяется со временем пребывает, длится в собственных пере-менах, то эстетический модус мимолетного разрывает условность "другого" времени через восприятие "неповторимости", однократности на-миг-существования вот-этого сущего, вот-этих летящих по ветру лепестков. В переживании мгновенности мы прикасаемся к "мимолетному" как чему-то противостоящему бесконечной повторяемости времен в их пробегании по колесу времен: через мгновенность как невозвратимость "мимолетного" мы приобщаемся к Другому в себе, к самому Времени.

Если возраста линейного времени в своем эстетическом восприятии есть всегда "условно другое", за которым маячит череда "возрастных градаций", то мимолетное есть нечто совсем иное: у него нет прошлого, нет будущего, оно "сейчас" "еще" есть, но вот "уже" его нет. Настоящее как "период" в мимолетном (эстетически, для восприятия) доводится до своего предела, до точки, до мгновенности, а потому его опыт, опыт "настоящего" выводит (если выводит) к опыту Времени. В мимолетном мы имеем дело не с каким-то временем, а с самой временностью сущего, а через временность – с опытом Времени как Другого. Как и в случае с ветхим, в мимолетном человек до конца переживает сущее как только сущее, как обреченное временем на "снос" (в опыте мимолетности-мгновенности его бытования), что открывает «путь» для восприятия "другого" времени как безусловно Другого, как Времени[14]

Подведем некоторые итоги. Мимолетное есть расположение, в котором Другое как Время открывается человеку через восприятие краткости, мгновенности бывания сущего. Мимолетность суть восприятие временности сущего через опыт мгновенности настоящего, обретшей внешнее выражение в образе "мимолетно сущего" (осыпающиеся на ветру лепестки вишни, игра солнечных лучей, плутающих в просветах подвижной массы облаков). Временность существования сущего открывается созерцателю в мимолетном как его настоящее без прошлого и будущего. Достигая в восприятии мимолетного своего предела, опыт условного времени (времени в рассудочной развертке на прошлое-настоящее-будущее) здесь становится одновременно и опытом Другого, Времени как того, что устанавливает и удерживает онтологическую дистанцию и позволяет созерцать временность сущего как (в данном случае) его мимолетность. Расположение в "мимолетном" есть переживание конечности сущего и, одновременно, конечности собственного существования, которая, благодаря этому переживанию, соединяется с опытом актуальной бесконечности, с чувством чистого Времени.

 

2.2. Беспричинная радость

/с.198-206/

 

"Беспричинную радость" можно квалифицировать как безусловное расположение эстетики утверждения,  "локализованное" в пространстве, а не в отдельной вещи.

Беспричинная радость как бы сама собой "напрашивается" на то, чтобы соотнести ее с тотальным отшатыванием-отчуждением "ужасного", и показать, что открывается нам в феномене, находящемся на противоположном полюсе от "ужаса". В отличие от "прекрасного", "ветхого" или "заброшенного" как расположений, которые локализованы в отдельном, частном сущем, в какой-то вещи, "беспричинная радость" обладает не только безусловностью (это ни с чем не сравнимая, несравненная радость), но и, подчеркнем это еще раз, тотальностью. Подобно "ужасу", "беспричинная радость" может быть охарактеризована через "всюду и нигде". В ужасе все сущее в целом теснит человека, так что Присутствию, отшатывающемуся от проседающего в без-различие мира, волей-неволей приходится иметь дело  не с сущим, которое отталкивает от себя, а с чистым отшатыванием, с истоком всякого отшатывания, с Небытием. И если ужас можно назвать нелокализованным "беспричинным страхом", то на полюсе онтологического утверждения и онтического влечения ему соответствует такое расположение как "беспричинная радость".

Опыт прекрасного, ветхого, юного, возвышенного производит необходимую кажимость, будто соответствующее чувство имеет своим источником, своей "причиной" сами вещи (то есть нам кажется, что источник наших переживаний заключен в соответствующих качествах вещей: в их "красоте", "ветхости", "юности" или "возвышенности"). Беспричинность этих феноменов спрятана, скрыта за специфической формой той или иной вещи (группы вещей), в то время как в "беспричинной радости" она обнажена: все притягивает, все наполнено "светом", но непонятно "в чем", "где" находится источник несказанной радости.

Итак, эстетическая специфика "беспричинной радости" как расположения состоит в том, что она пространственно не локализована, в то время как "локальные" расположения эстетики пространства (прекрасное, возвышенное, затерянное) и временные расположения определенным образом коррелируют с особым образом организованным пространством (с формой или особой конфигурацией пространства). В рамках временных расположений опыт времени всегда коррелирует с тем или иным обликом вещи или вещей, а в границах эстетики пространства с пространственной формой (гармоничной или большой/мощной вне всякого сравнения). Но "беспричинная радость" такова, что чувство безусловного, Другого, Бытия здесь не может быть привязано ни к тому или иному виду вещи, характеризующему ее существование (время ее бытия), ни к ее или их (вещей) качественным и количественным характеристикам. Человек как Присутствие размыкает мир способом отшатывания или влечения (притяжения) к сущему, но в тех редких случаях когда его влечет к себе все сущее в целом, каждое сущее в отдельности оказывается тем, что влечет и в то же время – тем, что воспринимается как несоответствующее влечению, «предметом» которого оказывается "все сущее". И то, и другое привлекательно и в то же время ни то, ни другое не может целиком вместить в себя Другое-Бытие, словно переливающееся в своей полноте через отдельные вещи. Присутствие утверждается здесь не через открытие Времени как Другого пространственно данной временности временного, не через открытие Бытия в эстетическом восприятии безусловной гармонии формы или громадности и силы природных (исторических) явлений, а в опыте "мира" как его присутственного «места». Другое как Бытие встречает здесь человека отовсюду, так как оно расположено везде и нигде в особенности. "Беспричинная радость" не может уйти в любовное созерцание чего-то "прекрасного", "возвышенного", "затерянного", "ветхого", "юного", "мимолетного", и это способствует еще более явному, чем в перечисленных выше расположениях, обнаружению непредметного истока эстетической расположенности, и, одновременно, – истока расположенности как таковой.

В беспричинной радости «на поверхность» выходит (способом расположения, испытания) сам беспричинный исток радости и наводит толкователя – своим "нигде-везде", своей "беспричинностью" на то, чтобы рассматривать "беспричинную радость" в онтологическом ключе, то есть как опыт чувственной данности Бытия. Безусловное утверждение Присутствия раскрывается как беспричинная радость, как радость не из-за чего-то, и не по поводу чего-то, а как радость от полноты "есть", от внутримирно открытой Полноты. Бытие здесь дано (разомкнуто) заодно с миром сущего в целом, и вместе с тем оно дано как "что-то" несовпадающее с границами ни того или иного сущего в отдельности, ни сущего в целом. «"Целый мир" бывает, когда нас захватывает чувство, одновременно с которым мы чувствуем, что оно не очерчено нашим телом, а относится ко всему. Таким чувством может быть беспричинная радость, которая стоит у здравого смысла под большим подозрением. Беспричинная радость относится ко всему миру, нам тогда кажется, что целый мир хорош, и мы несомненно знаем, что во всем мире нет ничего, что избежало бы этого чувства, т. е., стало быть, мы неким образом охватываем этим чувством целый мир. Раньше мы, скажем, видели в мире темную и светлую стороны, он делился на свое и чужое, но в захватывающей радости он один, весь хорош, целый, а если бы не был весь хорош, то и радость была бы не такой»[15].

Если человек находится в расположении (настроении) «беспричинной радости», то и предметы, которые по своим преэстетическим характеристикам могли бы быть восприняты как прекрасные, – воспринимаются как прекрасные, а те, которые могли бы быть восприняты как возвышенные, воспринимаются как возвышенные. Когда мы говорим: «У меня сегодня прекрасное настроение», мы вовсе не хотим сказать, что мы в данный момент созерцаем прекрасный предмет («предметы»), скорее мы хотим сказать, что у нас сегодня (сейчас, в данный момент) такое «очень хорошее» настроение, в свете которого все вещи представляются нам прекрасными: «прекрасное настроение» – это эстетическая данность Другого как Бытия с исходной локализацией в человеке, в его настроении, которая совершенно независима от мира вещей вовне. Напротив, сама эстетическая расположенность вещей зависит здесь от автореферентной расположенности человека: зависит и в плане своей онтологической актуализации, и в том отношении, что вещь может быть актуализирована в рамках аффирмативной эстетики Другого, то есть в поле такого аффирмативного расположения, как «беспричинная радость».

Прекрасное как наша собственная расположенность отлично от созерцания прекрасного предмета как события встречи с прекрасной формой, с данностью прекрасного. Из собственно прекрасного расположения невозможно исключить определенность созерцаемого предмета: это со-бытие с определенным предметом. В то время как в «прекрасном настроении» без определенного внешнего референта на первый план выходит явленность душе Другого, а не Другое в форме прекрасной вещи. Другое как Бытие располагается в человеке таким образом, что все, что он воспринимает вовне, окрашивается для него в «цвет» красоты, утверждается как «прекрасное», как бы оживотворяется и одухотворяется Другим без соединения опыта Другого с формой определенного предмета (группы предметов). Именно с силу этой автореферентности «прекрасного настроения» его внешним референтом (без исключительного закрепления прекрасного расположения на каком-то одном предмете) становится весь мир. Все в мире в таком настроении прекрасно потому, что мир (в его «мирности») заранее, еще до того, как мы взглянули на составляющие его предметы, уже «сошел» к человеку в душу, исполнив ее радости и полноты.

В состоянии «беспричинной радости» человек уподобляется мифическому царю Мидасу, с тем, правда, существенным отличием, что последний своим прикосновением все сущее превращал в золото, а человек в расположении «беспричинной радости» все, на что только ни взглянет,  превращает – «как по мановению ока» – в ту или иную аффирмативно воспринимаемую эстетическую предметность. Как и Мидасу, эта способность эстетического превращения обычных, эстетически нейтральных вещей в эстетическое «золото» дается ему и «отнимается» у него не по его «желанию-произволению». Радость «нисходит» на него, как дар.

В ряде случаев «беспричинная радость» реализуется именно в созерцании юного и поэтому само может быть прочитано как опыт «юного», точнее, «автореферентно юного». Юное в его автореферентном расположении есть опыт исходно локализованный (обнаруживающий себя) в самом человеке. Собственно, испытывать чувство «беспричинной радости» можно в любом возрасте, но особенно предрасположен к нему человек в молодые годы или же в те моменты своей жизни, когда перед ним вдруг открываются новые возможности, когда он «вновь ощущает себя молодым».

Беспричинная радость – феномен не менее редкий, чем ужас. И хотя встречается этот феномен не часто, однако для онтолого-эстетического описания утверждающих расположений он имеет такое же значение, как ужас – для расположений отвергающих. Беспричинная радость дает прекрасные возможности для онтологического прояснения эстетики утверждения во всем многообразии входящих в нее расположений. Если мы поставим перед "беспричинной радостью" хайдеггеровские вопросы "от чего" и "за-что", то ответы будут такими:

1.  От-чего (перед-чем) беспричинной радости есть, онтически, сущее в целом (все пространственно данное сущее), а онтологически – Бытие, его утверждающая полноту Присутствия данность (от-чего беспричинной радости есть в то же время радость от данности Бытия-в-мире).

2. За-что беспричинной радости онтически – это все сущее в целом, а онтологически – само Бытие, полнота присутствия которого наполняет собой мир. Таким образом, от-чего и за-что, вос(по)хищающей человека беспричинной радости совпадают: это чувственная данность Бытия как исполняющего человека и мир Другого, это полнота Присутствия.

Продолжим анализ феномена "беспричинной радости" на примере, который позволит увидеть то, как радость сама себя выявляет-высказывает в захваченном радостью человеке.

В качестве примера воспользуемся коротким, но очень выразительным рассказом А. П. Чехова "После театра". Единственный предмет этого бессюжетного рассказа – чувство "беспричинная радости".

Преэстетическая "почва" зарождения "беспричинной радости" (то есть положение, которое создает предпосылки для актуализации эстетического феномена) в душе Нади Зелениной, героини чеховского рассказа,  неоднородна: это и Надин возраст – ей всего шестнадцать лет, и ее возбужденное состояние после посещения театра («давали "Евгения Онегина"»), и волнующие мысли о влюбленных в нее молодых людях, и написание письма одному из них, офицеру Горному (она "поскорее села за стол, чтобы написать такое письмо, как Татьяна"). "От рассказчика" мы при этом узнаем, что сама Надя Зеленина влюблена еще не была ("ей было шестнадцать лет, и она еще никого не любила"), но ее душа была уже полна ожиданием: молодость, «предчувствие любви» – весьма сильное преэстетическое снадобье. Все эти условия вместе: ситуация "после театра", возраст героини, сочинение письма влюбленному в нее молодому человеку, –  создали благоприятный фон для рождения "беспричинной радости" как утверждающей бытие-в-мире данности Другого, хотя сами по себе эти «предваряющие настройки на радость» не есть еще она сама, они – лишь ее предварение. А радость – вот она:

"Надя положила на стол руки и склонила на них голову, и ее волосы закрыли письмо. Она вспомнила, что студент Груздев тоже любит ее и что он имеет такое же право на ее письмо, как и Горный. В самом деле, не написать ли лучше Груздеву? Без всякой причины в груди ее шевельнулась радость (здесь и ниже курсив и жирный шрифт мой. – С. Л.): сначала радость была маленькая и каталась в груди, как резиновый мячик, потом она стала шире, больше и хлынула как волна. Надя уже забыла про Горного и Груздева, мысли ее путались, а радость все росла и росла, из груди она пошла в руки и в ноги, и казалось, будто легкий прохладный ветерок подул на голову и зашевелил волосами. Плечи ее задрожали от тихого смеха, задрожал и стол, и стекло на лампе, и на письмо брызнули из глаз слезы. Она была не в силах остановить этого смеха и, чтобы показать самой себе, что она смеется не без причины, она спешила вспомнить что-нибудь смешное.

– Какой смешной пудель! – проговорила она, чувствуя, что ей становится душно от смеха. – Какой смешной пудель! <...>

Она стала думать о студенте, об его любви, о своей любви, но выходило так, что мысли в голове расплывались и она думала обо всем: о маме, об улице, о карандаше, о рояле... Думала она с радостью и находила, что все хорошо, великолепно, а радость говорила ей, что это еще не все, что немного погодя будет еще лучше. Скоро весна, лето, ехать с мамой в Горбики, приедет в отпуск Горный, будет гулять с ней по саду и ухаживать. Приедет Груздев. Он будет играть с нею в крокет и в кегли, рассказывать ей смешные или удивительные вещи. Ей страстно захотелось сада, темноты, чистого неба, звезд. Опять ее плечи задрожали от смеха и показалось ей, что в комнате запахло полынью и будто в окно ударила ветка.

Она пошла к себе на постель, села и, не зная, что делать со своею большою радостью, которая томила ее, смотрела на образ, висевший на спинке ее кровати, и говорила:

– Господи! Господи! Господи!"[16]

Не входя в подробный анализ этого замечательного описания "беспричинной радости", прокомментируем все же некоторые (наиболее важные) его моменты.

Во-первых, обращает на себя внимание внезапный, событийный характер перехода от преэстетического возбужденного настроения, которым охвачена героиня, в какое-то другое состояние: "Без всякой причины в ее груди шевельнулась радость..." Расположение, стало быть, есть событие, которое хотя и подготавливается преэстетическими обстоятельствами, но само по себе остается свободным и приходит всегда неожиданно. Для самой Нади ее радость есть что-то непонятное и неподвластное ее воле. Защищаясь от внезапного «прилива» радости (а вдруг она сходит с ума?), Надя ищет причину, которая оправдала бы в ее собственных глазах беспричинные слезы и смех ("Она была не в силах остановить этого смеха и, чтобы показать самой себе, что она смеется не без причины, она спешила вспомнить что-нибудь смешное").

Во-вторых, в этом описании с полной определенностью выявляется беспричинный (мета-физический) характер Надиной радости до смеха и радости до слез: когда она приходит, все, что преэстетически подводило к ней, отходит на второй план, более того, оно забывается ("Надя уже забыла про Горного и Груздева..."). Образы и мысли беспорядочно сменяют друг друга, мысль перескакивает с предмета на предмет, а "радость" между тем "стоит" в душе, длится и окрашивает всё сущее в ее сияющие светом тона. Все, что воображается ей, все, что попадает на глаза, все, что приходит ей в голову в этот момент - утверждается в бытийной полноте ("мысли ее путались...  расплывались и она думала о маме, об улице, о карандаше, о рояле... Думала она с радостью и находила, что все хорошо, великолепно...").

В-третьих, важно еще и то, "о чем" говорит ей радость: она обещает Наде еще большую радость, что-то иное, небывалое ("...радость говорила ей, что это еще не все, что немного погодя будет еще лучше"). Чувство и сознание, "что это еще не все" и есть данность Другого-как-Бытия. Данность Бытия утверждает бытие Нади в его полноте. Радость говорит, что та Полнота, которая дана как полнота "всего" не может вместиться в сущее ("все хорошо, великолепно", но однако "это еще не все"), а потому полноту, которую не может вместить в себя сущее здесь и теперь "перенимает" Будущее, которое, как то, чего нет, вбирает в себя ту актуальную полноту утверждения Бытия, которую не может поглотить "все" "настоящего времени" ("будет еще лучше").

Какая-то незримая сила ("что-то") превратила, пре-образовала пре-эстетическое состояние Нади "после театра" в нечто совершенно особенное, в отличительное эстетическое расположение. Очевидно, что те вполне определенные образы ("Скоро весна, лето, ехать с мамой в Горбики, приедет в отпуск Горный, будет гулять с ней по саду и ухаживать. Приедет Груздев"), посещающие Надину душу после ее эстетического преображения, с одной стороны, совершенно не соответствуют этой необыкновенной радости, а с другой – рождаются как образы-эманации Радости; без этих образов Надя просто задохнулась бы "от радости", радость "истомила бы ее". Никакие картины не могут адекватно выразить полноту такой радости, поэтому любые (все) образы, которые попадутся пребывающему в радости человеку, будут наполнены этой радостью «до краев», будут содержать в себе ее беспричинность, ее интенсивность как ее полноту, рождаемую безусловной данностью Бытия. В расположении беспричинной радости все сущее наполняется Радостью, становится полным, совершенным.

В-четвертых, необходимо отметить и то обстоятельство, что эти наполняемые радостью мысли-и-образы требуют своего воплощения, словно бы "желают" быть не только воображаемой, но и во-ображенной во-вне реальностью ("Ей страстно захотелось сада, темноты, чистого неба, звезд"). В замкнутом пространстве комнаты происходит как бы материализация, воплощение "беспричинной радости" ("Опять ее плечи задрожали от смеха и показалось ей, что в комнате запахло полынью и будто в окно ударила ветка").

Наконец, в-пятых, в процитированном отрывке совершенно отчетливо прорисовывается онтологический масштаб "большой радости", ее безусловность и несоизмеримость с эмпирическим масштабом того существа, которое "охвачено" ей. Просто непонятно, что "делать" с такой радостью? Радость что-то делает с Надей, а с самой радостью ничего поделать невозможно. Не радость принадлежит Наде, а, скорее, Надя принадлежит радости. Странная, томящая радость... Беспричинную радость не легко вынести человеку. Не случайно последними словами рассказа оказывается обращение (призыв? мольба?) к Богу ("Она пошла к себе на постель, села и, не зная, что делать со своею большою радостью, которая томила ее, смотрела на образ, висевший на спинке ее кровати, и говорила:

– Господи! Господи! Господи!").


[1] Волошин М. Лики творчества. Л.: Наука, 1988. С. 312.

[2] Напомним, что автореферентные расположения исходно не связаны с восприятием внешней человеку предметности, в них вещи окрашиваются в тона соответствующего расположения постфактум ("задним числом").

[3] Говоря об эстетике времен года, мы должны сразу же сказать, что не только времена года, но и любые циклические явления в природной и человеческой жизни должны быть отнесены к тому, что здесь названо "эстетикой времен года".

[4] Слово «юное» как термин для обозначения эстетического расположения, ухватывающего время как чистую возможность, как саму способность трансцендирования, также не может нас удовлетворить в полной мере, поскольку языковая практика не проводит вербального разграничения выделяемого нами смысла «юного» от «юного» в значении «молодого», то есть в значении одного из возрастов человека; юное зачастую понимается просто как «более молодое» (аналогично отношению «древнего» к «старому»), в этом смысле оно отлично как от младенчества и детства, так и от «молодости» и «зрелости». Так понятое «юное» есть лишь детализация «молодости» в ее фундаментальном отличии от зрелости и старости; такое юное принадлежит условной эстетике сущего, к рассудочно-ограниченному восприятию времени в его пространственно-подобной развертке на прошлое, настоящее и будущее. Но для нас слово «юное» концептуализируется в роли возможности как таковой, в качестве чистой возможности.

[5] В отношении неодушевленных вещей, произведенных человеком, а иногда и о вещах природы (горы, звезды, планеты, русло реки и т. д.), в восприятии которых отсутствует фаза "зрелости", говорят о переходе от "нового" к "старому" как о направляющей линейного времени для вещей неорганического мира.

[6] В этом смысле юное противоположно ветхому расположению, в котором эстетически "запределивается" не время как то, что "открывает", а время как то, что "закрывает" все возможности. И в ветхом, и в юном расположении речь для нас идет не о каких-то возможностях или невозможностях, а о возможности или невозможности (быть) как таковой. Ветхое – это невозможность "будущего времени", время, когда "уже нет времени". Но безусловное "нет времени..." дает опыт Времени ("нет времени, и потому есть Время") так же, как дает его безусловное "есть время!" юного расположения (ощущение, что "все, все возможно!"). В ветхом и юном расположении дано абсолютное время (Время-Бытие), актуализация которого эстетически утверждает человека как Присутствие.

[7] Здесь имеются в виду не только расположения человека, но и расположения любого сущего, оказавшегося в поле Присутствия и тем самым обретшего способность к трансцендированию. То есть то, что может случаться с чело-веком, а также и с любым другим сущим, если оно воспринимается  им  так, как если бы у него была история, как если бы оно было способно к свободному самоопределению, трансцендированию (движению в горизонте Иного). Речь стало быть идет о сущем, которое воспринимается как Присутствие, как присутствующая (а не просто наличная), человеко-подобная вещь, для которой юное и ветхое расположения, в которых она оказывается, есть граница ее возможных расположений в рамках линейной эстетики времени (молодое-зрелое-старое или новое-старое).

[8] Прекрасным примером "юного" как эстетического события, реализованного на образном материале утра и весны может служить одно из самых  известных стихотворений Афанасия Фета:

 

 

Я пришел к тебе с приветом,

Рассказать, что солнце встало,

Что оно горячим светом

По листам затрепетало;

 

Рассказать, что лес проснулся,

Весь проснулся, веткой каждой,

Каждой птицей встрепенулся

И весенней полон жаждой;

 

Рассказать, что с той же страстью,

Как вчера, пришел я снова,

Что душа все так же счастью

И тебе служить готова;

 

Рассказать, что отовсюду,

На меня весельем веет,

Что не знаю сам, что буду

Петь, –  но только песня зреет.

 

 

[9] Если воспринимать юное в его сути, то юное – это будущее, переживаемое как возможность чего-то иного, это будущее, которого еще нет как определенного будущего, это будущее, в переживании которого акцент сделан не на том, каким оно будет, исходя из наличного состояния данного сущего, а на том, что юное – это возможность иного.

[10] Чехов А. П. Полн. собр. соч. и писем: в 30-ти томах; Соч.: В 18 т. М.: Наука, 1974–1982. Т. 10. С. 215. 

[11] Там же. С. 219–220.

[12] Для поэзии, чуткой к эстетике мимолетного, цветущая  вишня и яблоня издавна служит образному выражению интересующей нас "мимолетности" и заражению этим настроением читателя (зрителя). Известно, что в Японии существует настоящий культ цветущей сакуры, но и на русской почве многие поэты передавали "мимолетное", обращаясь к образу цветущей вишни, яблони или сливы.

[13] Данное утверждение, однако, вовсе не исключает возможности совмещения в одном и том же эстетическом опыте различных эстетических модусов; так, вполне возможно переживание цветущей вишни и как чего-то "прекрасного", и как  образа "молодости", и как светлого  лика "весны", и в то же время как чего-то "мимолетного". Однако для того, чтобы мы могли говорить о конкретной эстетической ситуации как о расположении "мимолетного", наше восприятие должно быть сконцентрировано именно на "мимолетности", а другие эстетические чувства могут здесь "прослушиваться" как эстетические обертоны события «мимолетности».

[14] Вспомним для примера одно из самых известных стихотворений Сергея Есенина, первая строфа которого сама идет нам в руку, сочетая мимолетное и ветхое в один художественный образ:

 

Не жалею, не зову, не плачу,

Все пройдет, как с белых яблонь дым.

Увяданья золотом охваченный,

Я не буду больше молодым.

 

 Последняя строфа есенинского стихотворения завершается тем же, что и в первой строфе, органичным сочетанием "эстетики мимолетного" с "эстетикой ветхого":

 

Все мы, все мы в этом мире тленны,

Тихо льется с кленов листьев медь...

Будь же ты вовек благословенно,

Что пришло процвесть и умереть.

 

Такое соединение ветхого и мимолетного обосновано их внутренней близостью в рамках эстетики времени: оба расположения выводят к безусловной эстетике, оба дают ощутить время как конечность, временность существования. В одном случае временность переживается как "быстротечность и невозвратимость", а в другом – как роковая неотвратимость обветшания и конца ("Тихо льется с кленов листьев медь"). И в том и в другом случае через опыт времени как "временности", "конечности" человек соприкасается с Другим как Временем (Временем-Бытием). Оба расположения (и мимолетное, и ветхое) относятся к эстетике утверждения, к аффирмативной эстетике, что в приведенном примере выражается не только в общем впечатлении от стихотворения, но и в прямом "благословении" поэтом всего "мимолетно сущего", которое у-вековечивается в эстетическом расположении, в "длительности" эстетического события.

[15]  Бибихин В. В. Мир. Томск: Водолей, 1997. С. 15.

[16] Чехов А. П. Указ. соч. Т. 8. С. 33–34.

Комментарии

 
 



О тексте О тексте

Дополнительно Дополнительно

Маргиналии: