Мыслить пространством

Ольга Балла-Гертман | 23 декабря 2013

Strelka: Сборник-2013. – М.: Strelka Press, 2013. – 352 с., ил.

Именно эту задачу – мыслить пространством, его формами, создаваемыми в нём структурами, расположениями человека в нём – ставит себе выпустивший этот скромный, сдержанный сборник и соименный ему институт «Стрелка» - институт медиа, архитектуры и дизайна. Имя своё он получил – и передал сборнику - от стрелки острова на Москве-реке, где он и помещается.

Работа этой группы интеллектуалов, разведчиков малоосвоенных смысловых пространств (хочется добавить – и авантюристов: разведывание будущего, тем более, его проектирование – всегда авантюра) достойна отдельной рефлексии - они занимаются выработкой и испытанием форм будущего в одной из основных областей жизни - отношений человека с городским пространством. Отношений многообразных: обживания, устройства и преобразования, сопротивления, воображения… Вся эта область наблюдений, размышлений, исследований и практик напрашивается на общее, объединяющее название - «антропоурбанистика». Не просто урбанистика, но сфокусированная на человеке, на его судьбе в городах. Не человек для города, но город для человека. Даже когда человек не отдаёт себе в этом отчёта.

Некоторое представление об их работе даёт сборник исследований, который так и называется: «Strelka: Сборник 2013». По жанру - традиционный, ежегодный отчёт в состоявшейся на территории «Стрелки» смысловой работе по исследованию обитаемых пространств. В нём - 12 текстов, принадлежащих авторам «из разных стран, из разных дисциплинарных ниш и интеллектуальных традиций», - так представил их во вступлении к книге главный редактор издательства Андрей Курилкин.

Объединяет их разговор о публичных пространствах - о местах, уже самой своей формой способствующих выработке социума, установлению и проживанию межчеловеческих связей. О пространствах Большого Диалога. Всё, о чём тут говорится – разные аспекты общественного пространства как явления, какого бы оно ни было масштаба: «страны, города, жилого микрорайона» или «корпоративного кампуса». Особенное внимание - к тому, как меняются пространства большого диалога в постсоветский период нашей истории, какова их роль в жизни сегодняшних городов – о которых мы, их жители хотя бы теоретически ещё можем решить, какими они будут. Участники разговора размышляют, какой оказывается, по словам Курилкина, «новая (и старая) архитектура в её связи с экономической и политической жизнью, идеологией, демографией и интеллектуальной модой»; как соперничают в формировании этих пространств – неминуемо противореча друг другу – «планирование и спонтанность» (это тоже – из статьи Курилкина, вообще склонного считать коллизию между ними «неразрешимой»).

Философ и теоретик искусства Борис Гройс (Германия – США), чья статья открывает сборник, пишет о структуре и сущности публичного пространства; о самих принципах образования таких структур. О том, как, например, взаимодействуют при их формировании пустое и заполненное, открытость и закрытость, - как сама пустота способна стать осмысленным и необходимым материалом.

Тут разговор выходит за рамки и архитектуры, и эстетики, и социологии, и теории градообразования, и дизайна, и становится разговором о структурах мира вообще. Недаром среди авторитетов, к которым апеллирует Гройс, оказываются не столько архитекторы как таковые, сколько философы. Он ссылается, например, на Поля Вирильо, полагающего, что создание в городе публичного пространства – это «строительство самой пустоты, у-топии внутри приватизированных частных пространств и пространств частных интересов», и на Хайдеггера, видящего смысл усилий архитектора в том, чтобы «создавать разрыв (Riss) в текстуре мира, разымать его на части, создавать посреди него просвет». В этом Гройс и усматривает парадокс, связанный с публичными пространствами: создающая их архитектурная мысль и практика «в то же время должна стать, так сказать, антиархитектурой».

Архитектурный критик, историк архитектуры и дизайна Александра Ланж (США) переводит разговор в максимально конкретное русло и пишет об особенностях «урбанизма Кремниевой долины» - как устроены и как живут внутри этого устройства расположенные в ней «города-доткомы». Там, напомним, гнездятся штаб-квартиры таких компаний, как Facebook, Apple, Google, - гнездиться они предпочитают в маленьких городках, а не, скажем, в большом Сан-Франциско – и вылепливают себе среду в соответствии со своими потребностями. Впрочем, некоторые интернет-компании – например, Twitter – находят себе место и в (давно уже, казалось бы, сформированном) Сан-Франциско, - но и там создают себе место с узнаваемыми особенностями.

Подчинённость жизни города – или хоть какой-то его части - некоторой ведущей функции, показывает Ланж, подробно и на разных уровнях формирует облик его пространств. (В этих обжитых гигантскими компаниями пространствах автор видит, кстати, новый тип городской среды и даже находит возможным говорить в связи с ними о «новом урбанизме».) Читателю-иноземцу демонстрируется, на какие зоны разбита эта среда, как планируются отдельные рабочие помещения, офисные здания, связи между ними (как решается, например, проблема расстояний), кампусы в целом, что определяет их эстетику и какие, главное, точки зрения на всё это есть сегодня у дизайнеров, занятых их оформлением.

То, что формируется, - далеко не в первую очередь внешний облик зданий (не это ли сразу приходит в голову непосвящённому при слове «архитектура»?). «Мне не часто доводилось, - пишет автор о Кремниевой долине, - видеть так много зданий и так мало архитектуры»: как правило, «внешнему виду корпоративных офисов не придаётся особого значения». Внешняя среда там настолько банальна эстетически, что, свидетельствует Ланж, даже «бледно-серая надпись «Apple»», которая «появляется в окаймлении голубых и золотистых фруктов по обеим сторонам дороги», идущей мимо зданий-коробок, «действует как напиток, подаваемый при перемене блюд для освежения вкуса». Однако не стоит видеть в этой среде голую функциональность, подминающую человека под себя. Напротив, она подробно ориентирована на человека, подогнана под его потребности – просто на свой лад.

Интересно, что так же вспоминает жизнь в позднесоветских многоэтажках другой автор книги, Максим Трудолюбов. То была, пишет он, – «жизнь, у которой не было внешней стороны» (притом, независимо ни от какой внешней стороны, она была счастьем для бабушек и дедушек автора, впервые получивших собственные квартиры. Пространство «состояло из одинаковых домов, ровно таких же, как в соседнем микрорайоне» и потому совершенно «не закрепилось в детской памяти». «У нас можно было жить, но неинтересно было ходить – нужно было только дойти до подъезда и исчезнуть в нём». «Для меня, - признаётся автор, - как и для многих, наверное, кто вырос в многоэтажном доме, главным было внутреннее пространство».

Так и в Кремниевой долине: жизнь – целиком внутренняя. «Никто и не подозревает, - говорит Ланж, - какие потрясающие, колоритные краски можно увидеть», например, «в Google за фасадом, построенным из бежевого тонированного стекла 20 лет назад»; а краски эти, между прочим, как и многое другое, - тщательно подбираются. И самое удивительное и важное – людям в такой (совершенно самодостаточной) среде, в этих «счастливых геторотопиях», похоже, хорошо.

Противовес к рассказу Ланж - статья российского географа, теоретика культурного ландшафта Владимира Каганского о том, «как устроена Россия». Увы, устроена она, показывает автор, неважно – прежде всего потому, что слепа к самой себе. Буквально: мы, утверждает Каганский, попросту не видим собственной среды. Не красот и достопримечательностей не видим, а именно специфики, типового, характерного: «наш ландшафт специфичен не редкими узелками ткани, не украшениями-раритетами – наша страна уникальна самой тканью жизненной среды. Такой ткани нигде больше в современном мире нет, а аналогичные украшения есть».

Формально этот текст – о том, как, и почему именно так, устроен русский культурный ландшафт, чем и почему он оказался искалечен («культурный ландшафт, как и просто осмысленная жизнь», десятилетиями «ютился в щелях государственного пространства»). По существу – о трагедии непонятости, о губительности непонимания (устройство нашего пространства Каганский оценивает категорично, как «враждебное человеку человеку и жизни») – и о необходимости развития соответствующего, «средового» зрения, без которого нашей среды как следует не устроить.

Антрополог Илья Утехин пишет, на примере Петербурга, о том, какие особенности приобретают «публичность и ритуал в пространстве постсоветского города», как город сегодня оказывается «местом действия» разного рода символических практик. Какие места непременно посещают молодожёны (Марсово поле – Медный Всадник – Стрелка Васильевского острова…); на фоне чего принято фотографироваться; какие городские памятники втягиваются в интерактивность (даже не будучи на неё изначально рассчитаны) – какие, например, их фрагменты принято потирать на счастье. На самом деле, это всё о том, как человек связывает для себя элементы города в текст, обращённый лично к нему – пусть даже по общепринятым правилам (все потирают большой палец ноги атланта у Эрмитажа – вот и я должен). Так человек вписывает себя в среду, делает её, до него существовавшие, элементы знаками собственных смыслов. В конце концов разговор переходит к тому, что «хорошая среда», благоприятная для человека, и должна быть интерактивной – создающей как можно больше возможностей для взаимодействия людей и с нею, и друг с другом. Она должна быть – и это поддаётся проектированию – пространством диалога. Если же такое, паче чаяния, не запроектировано (атланты у Эрмитажа создавались не для потирания пальцев их ног, а Медный Всадник – не для свадебных фотосессий) – люди всё равно втянут среду в личностно окрашенное взаимодействие, сколь бы нелепым оно ни казалось со стороны.

Социолог Алексей Левинсон анализирует относительно новое для нашей истории явление – «пространства протеста», в которых происходили «московские митинги» в период с декабря 2011-го по сентябрь 2012 года и формировалось «сообщество горожан» с соответствующими настроениями. Он обращает внимание именно на «пространственное измерение» этих событий, которое находит «очень существенным». На сам ход этих событий повлияло, утверждает Левинсон, то, что «они разворачивались в топографических обстоятельствах, которые заданы планировкой Москвы, но также её» - вписанной в пространство! – «социальной историей, социальной экологией». Так «цепочки людей и вереницы машин явились на Садовом кольце для того, чтобы показать себя друг другу и поддержать друг друга». Тут-то и пригодилась «кольцевая структура Москвы», включившись в протестные действия как один из их важных инструментов. Она «сработала ещё раз, когда активисты протеста придумали акцию новой формы – прогулку по бульварам». Сами бульвары - «как пространства по преимуществу публичные» - стали площадкой «для ещё одной серьёзнейшей игры – «Оккупай Абай»». Борясь с протестом, власти обратили свои усилия против пространств, в которых он способен развернуться: «Триумфальная площадь огорожена забором, там нельзя ходить, это место дезурбанизовано, исключено из городской ткани»; «делались попытки закрыть Чистопрудный бульвар, руками коммунальщиков выключить эту часть из города, как если бы её вовсе не было». Так пространство в его исторической данности стало языком (нежданно – подходящим), которым выговаривались протестные настроения – и повлияло на характер и самих этих высказываний, и (косноязычных) возражений им со стороны власти.

От британского «специалиста по политической эстетике» Оуэна Хазерли мы узнаем, как видятся глазами представителя западной цивилизации «общественные пространства постсоветского города». Постсоветское пространство автор понимает широко и включает в него не только города России и «ближнего зарубежья» - Киев, Харьков – но и Восточный Берлин, Варшаву, Лодзь, Катовице, Любляну. На всех этих городах, утверждает он, остался характерный отпечаток советского пространственного мышления – выводимого, в свою очередь, из имперского. «В Восточном Берлине, Варшаве, Киеве, в десятках других городов, расположенных восточнее Эльбы, от Свердловска до Белграда в той или иной форме неизменно воспроизводятся характерные черты Петербурга: длинный широкий проспект и гигантская площадь – только больше, величественнее и эффектнее, чем прежде». Языком пространства, значит, государство диктует своим гражданам, как те должны относиться к нему и к себе, как должны вести себя и чувствовать мир. Этот голос остаётся слышен даже тогда, когда говорящего больше нет, в оставленной им после себя пустоте – открытой постимперским заполнениям и не слишком к ним приспособленной. («Кто же <..>, кроме как из чисто извращенческих побуждений, - задаётся вопросом автор, - захочет проводить время в таких местах и тем более искать им оправдания!»). Себя, наблюдателя-интерпретатора этих пространств, автор воспринимает как представителя «родины «нормальности»» - такова в его глазах Северо-Западная Европа – и всё наблюдаемое видится ему, соответственно, совокупностью более или менее диких и противных естеству отклонений от градоустроительной нормы. То, что он пишет, по существу, - физиология химерического.

Если в отношении к социалистическому наследию давно сложились и успели, как видим, закоснеть и оптика, и риторика, то с наследием постсоветским всё куда интереснее. То, что уже и оно во многом достояние прошлого (ведь с момента краха СССР прошло более двадцати лет!), - едва начало осознаваться. Это – совсем свежее прошлое, объект скорее удивления и незаштампованного интереса, и в рассуждениях об этом пока нет устоявшихся предрассудков. Архитектурный критик Григорий Ревзин осваивает эту территорию одним из первых. Он посвящает очерк «двадцати главным героям» постсоветской московской архитектуры и тому, что они сделали за минувшие двадцать лет.

В целом, он видит этот период истории отечественной архитектурной мысли как поражение. Рассматривая такие её явления, как «средовой неомодернизм», «гламурный авангард», собственный вариант неоклассицизма (сами по себе, кстати, вполне согласующиеся с общемировыми тенденциями), Ревзин приходит к выводу: ничего достойного построить так и не удалось, качественное оформление среды не состоялось. Вопрос «почему» неминуемо ведёт нас к другому - удалось ли архитектуре «выразить смысл нашей жизни». Увы, нет.

В эти двадцать лет, полагает Ревзин, мы отвечали – в том числе и языком архитектуры – «на два главных вопроса»: «о вхождении России в современную европейскую цивилизацию» и о «ревизии России на предмет возможности её отделения от коммунистической истории». Ответы на оба вопроса вышли отрицательными. Потому и не удалась новейшая русская архитектура. «Архитектура последних двадцати лет оказывается опытом отрицательного ответа на исторические вопросы. Опытом исторического поражения».

Интересный путеводитель по московской «архитектуре эры Лужкова» – пессимистичный не столь явно, но, при ближайшем рассмотрении, ничуть не меньше - предлагает читателю и архитектор Даша Парамонова. Она – вовсе не так иронически, как заявлено в начале – представляет разные типы архитектурных новообразований последних двадцати лет. Это – «уникаты» («объекты, спроектированные, чтобы быть уникальными», не решающие ни градостроительных, ни социальных задач и занятые исключительно провозглашением принципов «индивидуалистического общества»; среди них, например, дом «Патриарх», «Дом-Яйцо» и даже целый комплекс «Москва-Сити»), «вернакуляры» (сооружения, основанные «на принципах архитектурного постмодернизма», но истолкованные своими авторами «как «московский стиль» за счёт самобытного, фольклорного, сугубо локального подхода» - таковы, например, отели «Балчуг» и возникший на месте «Интуриста» «Ритц-Карлтон»), «фениксы» (воссоздания – они же «аляповатые имитации» того, что было разрушено – кем бы то ни было, вплоть до самих строителей – или недостроено: от храма Христа Спасителя и Военторга до «Царицына»), а также «массивы» (массовая тяжеловесная застройка жилых кварталов), «идентификаторы» / «индивидуалы» («маркеры, помогающие современному горожанину понять, к какой группе потребления он относится»: «Триумф-Палас», «Алые паруса»…) и, наконец, «грибы» - постройки явно функциональные и временные, рстущие в любой части города и – подобно, впрочем, всем остальным названным типам – не считающихся со своей средой совершенно никак.

Историк, литературовед и переводчик-китаист Джулия Ловелл (Великобритания) анализирует архитектурный опыт Китая и взаимоотношения китайской архитектуры – в её поражающих воображение проектах последних лет - с властью. Казалось бы, сплошная удача: проекты, причём воплотившиеся, - и вправду потрясающие. Результаты китайского градостроительного бума последних двадцати лет, при всей их грандиозности, Ловелл оценивает, в конечном счёте, скептически, - по причинам не столько архитектурным, сколько экономическим. «Страны, сделавшие ставки на небоскрёбы, - Индию, Дубай и в особенности Китай, где сейчас возводится больше половины новейших небоскрёбов мира, - полагает она вслед за финансовыми аналитиками, - ожидают ужасные последствия». «В течение последующей пары лет, если пузырь недвижимости лопнет, а сокращение инвестиций в эту сферу сменится их полным отсутствием, небоскрёбы обретут новое значение: они станут символом не политического и экономического триумфа, а чрезмерного честолюбия и ошибок в финансовом управлении».

Архитектор и дизайнер Сэм Джейкоб (Великобритания – США) возвращается к философскому разговору об архитектуре как о способе работы со средой и, в конечном счёте, со смыслами. Он призывает обратить внимание на её – мало ещё, с его точки зрения, замеченный и востребованный – миротворящий потенциал. Архитектура, утверждает Джейкоб, может и должна создавать собственные реальности. «Она вписывает в реальность тот мир, который мы хотели бы населять, а не тот, в котором родились.» Опасность – и для архитектуры, и для нас, живущих в образуемых ею пространствах – видится ему в том, что, «если она не станет развивать собственные вымыслы, она просто будет обслуживать сковывающие нас нарративы».

Такое обслуживание нарративов на живых примерах тут же рассматривает журналист Максим Трудолюбов. Он связывает «русский ордер» в его исторических разновидностях (в основном, в ближайших: сталинский, хрущёвский, брежневский, отчасти и постсоветский, в котором «стоимость доминирует над эстетикой») с современными этим разновидностям представлении о «счастье и порядке». Мысль тут простая: «дома и среда, в которую они вписаны, - это <…> выставка порядка, физическое отражение , сложившихся в этих краях правил общежития».

Наконец, журналист и архитектурный обозреватель Джастин МакГирк (Великобритания) устраивает нам экскурсию «по окраинам Сан-Паулу» - гигантского бразильского мегаполиса, периферия которого куда больше – и разнообразнее - центра. Он показывает «город на грани» - в его маргинальных, черновых формах: дешёвое муниципальное жильё, трущобы, фавелы… Это - те его области, где уж точно никто не заботится ни о какой архитектуре и эстетике. Но среда там есть – густая, своеобразная, проблематичная для города в целом, однако тщательно обжитая своими обитателями. (Сразу вспоминается статья Хазерли о постсоветских общественных пространствах: что же, фавелы и трущобы – обживаемы и человекосообразны, а они – нет?)

Сборник – на то и сборник, чтобы обладать всеми преимуществами и уязвимостями жанра. О преимуществах мы уже сказали – это разнообразие и объёмность. К уязвимым сторонам книги стоит отнести, думается, то, что синтезирующей, обобщающей работы с наговоренным, насмотренным и надуманным здесь не проведено практически никакой. Между тем, такая работа очень напрашивается – без неё вошедшие в книгу статьи остаются в статусе сырого материала, несколько независимо от степени теоретической откристаллизованности каждого из них. Тем более, что, по совести сказать, тексты здесь преобладают журналистские, публицистические, своевольные и пристрастные – настолько, что именно это хочется назвать основной тенденцией книги. Само по себе это, разумеется, не страшно, но теоретической рефлексии более зрелого уровня, кажется, всё-таки недостаёт. Хотя отчётливо намечены направления её возможного развития.

Одно из этих направлений, собственно, сформулировано уже во введении к книге: это «неуникальность российского опыта и очевидная необходимость его анализа на фоне развития других городов мира». Это остаётся, скорее, на уровне задания - разговор о российских архитектурных и пространственных обстоятельствах фактически то и дело сворачивает на родимые странности, нелепости и штучности, которые скорее выбиваются из мирового опыта, нежели согласуются с ним. Причём это отнюдь не обязательно происходит под пером отечественных авторов: Григорий Ревзин, например, подходит к анализу постсоветских градостроительных опытов куда трезвее, чем британец Оуэн Хазерли, склонный видеть в том, во что превратила советская урбанистическая мысль восточноевропейские города, чуть ли не дикость, родственную степи (с её, стало быть, культурной непрорефлектированностью).

Интересно подумать – именно на уровне теоретических обобщений, выявления принципов - о неразрывности человека и среды; о том, в какой степени на самом деле человек в его поведении, мышлении, само- и мирочувствии определяется средою своего обитания. Особенно интересны сюжеты обживания и очеловечивания пространств, которые принято воспринимать как бесчеловечные и неудачные. Показал же Илья Утехин, как «приручаются» атланты Эрмитажа, Петропавловская крепость и Медный Всадник – элементы имперского дискурса. Правда, назвать их «неудачными» язык всё же не поворачивается. Интересно, что может быть сказано в смысле их обживания о плодах постсоветской, лужковской архитектурной фантазии: да, они достаточно ужасны, - но не страшнее же бразильских фавел?

Интересен был бы и подробный разговор – для которого в книге множество наблюдений - о том, как архитектура отражает (и формирует) историческое самочувствие. По-настоящему он может состояться, однако, тогда, когда окажется свободен от публицистических обертонов и от давления идеологических установок. В суждениях о минувших двадцати годах нашей архитектурной истории, - как, собственно, и обо всём ХХ веке, который пока – сплошная болевая точка, - этого пока очень (не слишком ли?) много. Но есть все шансы такого разговора дождаться.

 

Комментарии

 
 



О тексте О тексте

Дополнительно Дополнительно

Маргиналии: