Глава 5.

История трансформации власти и политики в визуальные стратегии власти.

 

В данной главе нам предстоит выяснить является ли власть, а точнее, постсовременная власть в виде уже властных стратегий точкой отправления  и, одновременно, точкой приложения визуальных стратегий власти как и массмедиа и постсовременное общество в контексте молчаливого большинства, что нам уже удалось выяснить в предыдущих главах. Но для того, чтобы ответить на главный интересующий нас вопрос, необходимо осветить историю и причины трансформации власти в её классическом смысле во властные стратегии, а затем и в визуальные стратегии власти.

При исследовании поставленного выше вопроса необходимо обратить внимание на такой интересный процесс как постепенное исчезновение публичных кровавых казней и пыток, так как по изменению карательных методов власти можно проследить смещение точки приложения власти и изменения, происходящие в самой уже упомянутой власти.

Не явно физический характер наказания, некоторая осторожность в искусстве причинять боль, смягчение страданий, лишение их нарочитой театральной зрелищности, – разве не следовало бы рассматривать все это как особый случай, как побочное следствие, напрямую указывающее на результат более глубоких преобразований во власти?

И всё же остается фактом, что за несколько десятилетий исчезло казнимое, пытаемое, зверски расчленяемое тело, символически клеймимое в лицо или плечо, выставляемое на публичное обозрение живым или мертвым. Исчезло тело караемого: публично казнимого и пытаемого субъекта, как главная мишень, если так можно выразиться, судебно – уголовной репрессии. Данные процессы уже явно указывают на постепенные изменения в области власти и властных карательных механизмов.

Как можно увидеть с 18 века наказание на самом деле постепенно перестает быть кровавым театром безграничной  власти суверена. И все, что остается в нем от зрелища отныне воспринимается крайне негативно так, как будто бы этот властный ритуал, который зрительно «завершал» преступление заподозрили в недолжном родстве с последним: словно вдруг заметили, что он равен, а то и превосходит в варварстве само преступление, приучает зрителей этого кровавого театра к жестокости, тогда как дожжен, наоборот, отпугивать от неё, показывает им насколько часты преступления, выдает в палаче преступника, в судьях – подлых убийц, в последний момент он как бы меняет роли, превращая казнимого преступника в объект сочувствия и восхищения, предавая ему статус народного героя.

«Убийство, представляемое нам как ужасное преступление, сами совершают хладнокровно, без угрызений совести. Поэтому публичная казнь отныне воспринимается как очаг, где снова разгорается насилие.»[1]

Однако публичные пытки и казни не следует понимать не только как судебный, но и как политический ритуал, так как даже во второстепенных случаях её применения она принадлежит к церемониям, посредством которых власть показывает себя.

Итак, публичные казни и пытки исполняет юридическо – политическую функцию. Она – есть некий ритуал, посредством которого восстанавливается на миг нарушенная власть суверена. Восстанавливается путём проявления её во всем её публичном кровавом блеске. Публичные казни и пытки какими бы повседневными они ни были, относятся к целому ряду пышных ритуалов, восстанавливающих власть после её временного упадка («таких, как коронация, въезд монарха в покоренный город, усмирение взбунтовавшихся поданных»[2]); вслед за преступлением, унизившим суверена, казнь развертывает всеми его непобедимую мощь. Ее цель – не столько восстановить равновесие, сколько ввести в игру ее кульминационный момент ассиметрию между подданным, осмелившимся нарушить закон, и всемогущем государем, демонстрирующим свое всемогущество. И это превосходство обязано не просто праву, но и физической силе монарха, который обрушивается на тело противника и завладевает им: нарушая закон, затрагивает саму личность государя. И именно суверен (или те, кому он делегировал свою силу) захватывает тело осужденного и выставляет его на всеобщее обозрение пытаемым, заклейменным, сломленным и побежденным – словом, карательные ритуалы были призваны устрашать.

Когда юристы  18 века начали полемику с реформаторами, то они выдвинули ограничительное и «модернистское» истолкование физической жестокости наказания: суровые наказания необходимы как пример, который должен быть запечатлён глубоко в душах людей.

«…однако на самом деле практика публичных казней и пыток основывалась на дотоле не на экономии примера, как он понимается в эпоху идеологов (мысль о наказании должна побеждать интерес, толкающий к преступлению), а на политике устрашения: через тело преступника все должны ощутить неумеренное присутствие государя. Публичные казни и пытки не восстанавливали справедливость, а реактивировали власть.»[3]

Следовательно,  в 17 веке и даже в начале 18 века они, со всем своим кровавым театром террора, отнюдь не были пережитком варварства ушедшей эпохи: их жестокость, зрелищное насилие над телом, неравновесная игра сил, детально продуманный политический ритуал, то есть весь их властный механизм был вписан в политическое функционирование судебно – правовой системы власти.

Также публичные пытки и казни, остававшиеся политическим ритуалом еще в 18 веке, следует рассматривать как властный инструмент. Тут еще видна прозрачная субъект – объектная структура, где государь, монарх или суверен как властный субъект и точка отправления власти прямо или косвенно требует наказания, выносит приговор и приводит его в исполнение, поскольку именно он как закон терпит ущерб от преступления, совершенного, затем казнимым и пытаемым телом индивида как объекта карающей власти как точка приложения данной власти.

Исчезновение же публичных пыток и казней означает исчезновение зрелища, и, как уже было сказано выше, исчезновение наказания как политического театра, но также и ослабления власти над телом – происходит постепенное смещение точки приложения и отправления власти.

Итак, в  начале 19 века исчезает грандиозное зрелище физическое наказания; избегают казнимого тела; из наказания исключается театрализация страдания. Начинается эра карательной сдержанности – эпоха реформации, гуманизма и проектов гражданского общества.

Смягчение  строгости уголовно – исполнительной системы в последние века – явление, которое долгое время рассматривалось как количественное явление: меньше жестокости, меньше страдания, больше мягкости, больше уважения, больше гуманности. В действительности все эти изменения сопровождаются заменой самого объекта карательной операции. Уменьшение насилия? Возможно. Смена объекта? Бесспорно.  – Смена точки приложения и отправления власти.

Если система исполнения наказания в самих строгих её формах уже не обращена на тело, тогда за что же она цепляется – куда перемещается точка приложения власти? Ответ теоретиков 60–ых годов 18 века прост, почти очевиден. Он как бы содержится в самом вопросе: если не тело, то душа – сознание индивида.

«Искупление, которое некогда терзало тело, должно быть заменено наказанием, действующем в незримой глубине – на сердце, мысли, воли, наклонности. Наказание должно поражать скорее душу, чем тело.»[4]

Важный момент, старые соучастники зрелищного наказания, тело и кровь, сходят со сцены. Новый персонаж появляется здесь в маске. Заканчивается своеобразная трагедия – начинается комедия с игрой теней, безликими голосами, неосязаемыми сущностями. Аппарат уголовного правосудия должен «вгрызаться» теперь в эту бестелесную реальность – в сознание.

В течение 150–200 лет, с тех пор как Европа внедрила новые уголовно–правовые системы, судьи постепенно, но в ходе процесса, имеющего очень давние истоки, стали судить уже не преступления, а душу – сознание преступников.

Итак, под возрастающей мягкостью наказания эпохи Просвещения, гуманизма и стремлению воплотить в жизнь проект гражданского общества можно уловить смещение точки его приложения, а благодаря этому смещению – целое поле новых объектов, новый режим истины и множество ролей, дотоле небывалых в отправлении уголовного правосудия – происходит смена актеров. Теперь уже не суверен как властный субъект и точка отправления власти карает с помощью публичных пыток и казней тело преступника как объекта власти и точки приложения уже упомянутой власти, а все общество как точка отправления власти, которое делегировало государству на договорной основе часть своих властных полномочий обрушивается с помощью судебно – исполнительной инстанции на волю, свободу, сознание преступника как точки приложения власти. Кроме того, государство, призванное охранять общество от опасных преступных элементов рассматривает каждого гражданина этого общества как потенциального правонарушителя и по этой причине «вынужденно» внедрять основы правопорядка и дисциплины в сознания и мысли людей всего социума, дабы предотвратить и подрубить на корню преступные помыслы. Как ясно видно из изложенного выше из–за смещения точек отправления и приложения власти, трансформировалась и сама власть и её властные механизмы, точнее публично – пыточная явная и открытая власть перешла в ранг более изощренных невидимых и тщательно скрываемых стратегий власти.

Постепенно происходит, как уже говорилось, смещение точек отправления и приложения власти, вследствие чего трансформируется и сама власть: власть оставила пытаемое и казнимое тело, так  как публичные пытки и казни дискредитировали себя – в них разоблачили властный ритуал выражения неограниченной власти суверена, а отнюдь не справедливую кару за «страшные злодеяния». Толпа привыкла к крови и зверству на эшафоте – пресытилась ими – жестокость более уже никого не страшит и не вызывает священного трепета перед сувереном: страх трансформировался в гнев и ярость, так как наказания как правило были далеки от справедливости – знать, так сказать,  всегда миловали, а вот людям из «простого народа» пощады ждать не приходилось: прислугу и крестьян казнили и пытали даже за  кражу кусочка хлеба или обрезка материи. Именно поэтому казнимые и пытаемые превращались в глазах толпы из преступников, заклейменных позором, в героев и Робин Гудов – о них сочиняли сказки и слагали легенды, и совершенно естественно, что при этом у народа желание отомстить  и свергнуть несправедливую власть усиливалось с каждым днем.

За гуманизацией наказаний просматриваются все те правила, что предписывают или, скорее, требуют «мягкости» как рассчитанной экономии власти наказывать. Но они также вызывают смещение точки приложения упомянутой власти: теперь это уже не тело с ритуальной игрой чрезмерных страданий, торжественных клеймений в ритуале публичной казни; это сознание или, точнее, игра представлений и знаков, циркулирующих молчаливо, но необходимым и очевидным образом в сознании всех и каждого. Теперь уже не тело, а душа, точнее, сознание является  коррелятом техники власти. Старые карательные «анатомии» отброшены. Фуко[5] предлагает нам прислушаться к тому, что сказал Серван: «мысль о преступлении и мысль о наказании должны быть тесно связаны и следовать друг за другом без перерыва… Сформировав в сознании граждан цепочку мыслей, вы сможете гордиться тем, что исполняете роль их вождей и хозяев. Глупый деспот приковывает рабов железными цепями; истинный политик связывает их еще крепче цепью их собственных мыслей; первое ее звено он закрепляет в надежной точке – в разуме. Связь эта тем крепче, что мы не знаем, чем она держится, и считаем ее делом собственных рук. Отчаяние и время разъедают скрепы из железа и стали, но бессильны против привычного соединения мыслей, разве лишь укрепляя его. На мягких волокнах мозга возводится прочный фундамент мощнейших империй.»

Знание, методы, научные дискурсы во время эпохи Просвещения формируются и постепенно переплетаются с практикой власти наказывать, точнее « власть и властные механизмы все более изощренно переплетаются с научным дискурсом»[6].

Далее необходимо более подробно прояснит приведённую выше сцепку науки, научного дискурса и властных стратегий, так как именно эта связь позднее приведет к интересующей нас трансформации стратегий власти в симулятивные визуальные стратегии власти.

Как известно, в 18 веке «балом правил» научный дискурс, который сам себя легитимировал исключительным правом на истину и непреложность своих методов и результатов. Право же на легитимацию, по мнению Лиотара[7], научный дискурс получал от «великих рассказов» – метарассказов, как, например, – три критики и диалектика Духа. Когда же, наконец, становится ясно, что все эти «великие рассказы» – всего лишь метарассказы и сами уже, следовательно не легитимны – научный дискурс, в свою очередь, так же утрачивает свое право на легитимность. Науку заподозрили в подвохе – в неистинности: громада всего того, что наука уже не в силах объяснить и тех «явлений», которые просто не поддаются ее методам и исследованиям  давно уже кричаще прорвались за рамки предрассудков, ненаучных фактов, паранауки и просто всего того, на что можно закрыть глаза. Перед наукой встала жизненно важная проблема– проблема легитимации – наука больше не может прикрываться исключительным правом на истину в отстаивании себя и своих границ, но зато, у науки никто не отнимал право на прогресс.  Но в связи с тем, что наука теперь вооружилась прогрессом,  она утратила, как уже говорилось, свои границы: в область науки проникли производственно – торговые отношения и тараканьи бега за финансовую поддержку и место на мировом рынке. Наука вынуждена исследовать и изобретать только то, что можно выгодно продать. А самым дорогостоящим товаром сейчас являются новейшие компьютерные технологии и все, что они за собой влекут. И влекут они за собой очень многое – прежде всего – изменение статуса знания: компьютерное  знание – трансформируется в информацию – виртуальную информацию. Знание перестает быть энциклопедическим, в связи с компьютеризацией всех сфер жизни знание отрывается от индивида – знанием уже не обязательно владеть – достаточно лишь уметь распределять это знание, точнее, уже информацию, в нужное время и в нужном месте – спрос рождает предложение и, наоборот.

 

Вывод.

Итак, необходимо подвести итог всему вышесказанному в данной главе:

Ранее, скажем так, точку отправления власти олицетворял, например, монарх или суверен – как властный субъект, а точкой приложения карающей  власти правителя являлось, выставляемое на всеобщее народное обозрение, казнимое и пытаемое тело как объект власти.  Кроме того, нельзя не отметить и такого важного аспекта функционирования через рациональную субъект – объектную структуру власти и властных отношений, как зрелищность, оптичность и даже театральность пыток и казней.

Причём этот «кровавый спектакль» был призван играть зрелищно – назидательную и воспитательную роль, то есть власть тут активно задействовала простые оптико–зрительные механизмы, располагающиеся в пространстве прямой перспективы зрения, и, если так можно выразиться, «наглядное» знание.

Но, позднее, с течением времени и сменой общественно–экономической формации, а также активного  научно–технического прогресса, рациональная субъект – объектная структура и тесно связанное с ней «наглядно–оптическое» знание, как основа власти, подверглись процессу постепенной трансформации.

Просвещенческая субъект – объектная структура распалась, знание из–за этой смерти автора (субъекта) и чрезмерного анонимного распространения перешло в ранг информации и массмедийного «оружия». Более того, произошла, если так можно выразиться, смена парадигмы человеческого существования, так как реальности в привычном «классическом» смысле теперь не существует – сегодня наличествует гиперреальность как некий базис (основа) новой постсовременной симулятивной парадигмы. А, поскольку, реальность – симулякр, то и всё в ней становится симулякром.

И, как следствие, сама власть, потеряв основу – перестала быть властью прямой перспективы зрения, и трансформировалась во власть симулякров.

Да и само слово власть в постсовременной ситуации кризиса языка звучит как «надругательство». Именно поэтому сегодня можно говорить лишь о визуальных стратегиях власти как о специфическом явлении постсовременности.

А специфика визуальных стратегий власти как раз и состоит в том, что они не поддаются исследованию, не подчиняются законам «классической» рациональности и, следовательно, не могут иметь ни источника, то есть властного субъекта – точки отправления власти, ни точки приложения власти – караемого объекта.

Из вышесказанного следует вывод о том, что визуальные стратегии власти рассеяны, размыты повсюду, инкрустированы во все точки симулятивной реальности и в одно и тоже время, всеми этими «точками» и излучаются.

То есть, как можно увидеть, произошло некое «удвоение – инверсия» или симуляция – всё является одновременно и источником и точкой приложения визуальных стратегий власти.

Здесь можно задать правомерный вопрос, почему речь идет именно о визуальных стратегиях власти, а не о каких–либо других «властных приемах»?

Ответ на этот вопрос лежит в основании, если так можно выразиться, самого устройства, принципа действия постсовременной реальности (но ответить на него можно лишь идя от обратного). Так как власть из властных механизмов и отношений, в силу вышеуказанного ряда причин, трансформировалась именно в визуальные стратегии власти. И этими визуальными стратегиями власти одновременно воздействуют и претерпевают их воздействие (тут опять двойной эффект симуляции) визуальные стратегии массмедиа и информации, pr–политики, и «молчаливого большинства» (как постсовременного социума), работающие по принципу визуального симулякра, конструирующего гиперреальность.

Гиперреальность – это  визуальный симулякр действительности, который начинает заявлять о себе тогда, когда реальное становится более  истинным, чем истина, становится чем–то слишком реальным, чтобы быть истинным. В сегодняшней ситуации постсовременности  на производство такого рода модели реальности, симулякра действительности направлены массмедиа и информация (документальное кино, прямой эфир и интервью). Они производят ее  настолько много, что «мы» оказываемся окруженными непристойностью и порнографией. Наезд камеры на объект, по сути дела порносъемка, делает реальным то, что реальностью то никогда инее было, что всегда имело смысл только в пространстве прямой перспективы на некотором расстоянии. Гиперреальность или гипердействительность  постепенно формирует разубеждение в возможности хоть какой–то действительности, окружающий мир переходит в ранг «дурной» компьютерной игры. Данное разубеждение подавляет реальность тем, что заставляет ее постоянно увеличиваться в объеме, становится гиперочевидной и навязывать себя снова и снова.

Реальность, действительность, так же как и власть, субъект – объектная структура и знание могут подлинно существовать лишь в пространстве прямой перспективы зрения как некой константы устройства человеческого глаза, да и человеческой сущности вообще. Пространство же гиперреальности – есть пространство именно визуального симулякра, в котором действуют незримые визуальные стратегии власти, подрывающие сущность индивида, превращая «его» в «молчаливое большинство». Ничтожат константу прямой перспективы зрения, отрывая и опосредуя, масс–медируя и «пряча» объект зрения от глаза.

Поэтому остается сделать печальный вывод о том, что реальности и действительности как пространства прямой перспективы и системы координат больше уже нет. И ничто уже не добирается до конца своей истории, так как ничто не в состоянии избежать  захвата визуальными стратегиями власти  и трансформации  в симулякр.


[1] Фуко «Надзирать и наказывать», изд–во Олма – пресс, Санкт – Петербург 2005 ( стр. 13 )

[2] Фуко «Надзирать и наказывать», изд–во Олма – пресс, Санкт – Петербург 2005 ( стр. 23 )

[3] Фуко «Надзирать и наказывать», изд–во Олма – пресс, Санкт – Петербург 2005 ( стр. 32 )

[4] Фуко «Надзирать и наказывать», изд–во Олма – пресс, Санкт – Петербург 2005 ( стр. 38 )

[5] Фуко «Надзирать и наказывать», изд–во Олма – пресс, Санкт – Петербург 2005 (стр 65)

[6] Лиотар «Состояние постмодерна» , изд –во Пневма, Москва 2006 (стр.29).

[7] Лиотар «Состояние постмодерна» , изд –во Пневма, Москва 2006 (стр.11).

 



О тексте О тексте

Дополнительно Дополнительно