«Ёлка у Ивановых» А. Введенского:«буффонное» vs. «трагедийное»

Вестник Самарской гуманитарной академии. Серия «Философия. Филология. » – 2011. – № 2(10) стр.170-181

© Е.С. Шевченко

«Ёлка у Ивановых» А. Введенского трактуется как феномен «антимиметической» драмы. Рассматривается разрыв пьесы с «традиционалистскими» драматургическими формами; прослеживается её связь с формами буффонады, лубочного театра, мистерии и монодрамы.

Ключевые слова: Александр Введенский, антимиметический театр, буффонада, макабрический сюжет, мистерия, смерть субъекта, трагическое, монодраматическое

 

«Ёлку у Ивановых» А.И. Введенский написал в 1938-м году, и от первых театрально-драматургических и иных экспериментов ОБЭРИУ её отделяет целое десятилетие. Эта пьеса имеет некий итоговый, «финиширующий» характер, причем не только в отношении деятельности объединения, включая и театр ОБЭРИУ, но и в отношении театральных, шире – общекультурных, философских поисков всех предшествующих десятилетий ХХ века. Она демонстрирует, пожалуй, самый бескомпромиссный разрыв с традиционализмом и присущими ему ценностями, окончательное изживание их как иллюзий; на нее чаще других указывают как на непосредственную предтечу театра абсурда[1]; именно с ней, по аналогии с этим более поздним западноевропейским феноменом, связывают возникновение русского довоенного театра абсурда[2]. Эти и подобные им суждения уже успели стать общим местом в её изучении. Нас же интересует не сама по себе констатация экстремальных, тотальных процессов, разворачивающихся в рассматриваемой пьесе, но формы, в которые эти процессы облекаются её автором,  и структуры, в которых они протекают, а также механизмы их протекания.

В отличие от «хтонической», «монструозной» композиции большинства обэриутских драматургических текстов, композиция «Ёлки у Ивановых» Введенского выглядит вполне упорядоченной – пьеса состоит из четырёх действий в девяти картинах с точным указанием времени и места действия и по своему внешнему облику напоминает образцы едва ли не античной трагедии или драмы времен Шекспира. Однако стройность и упорядоченность в пьесе Введенского фиктивны. Все события относятся к девяностым годам XIX века, о чём сообщается в самом начале первого действия; а в конце пьесы информация об историческом времени конкретизируется в одной из ремарок таким образом, что читатель или зритель путем несложных арифметических операций может точно датировать происходящее: «Картина девятая, как и все предыдущие, изображает события, которые происходили за шесть лет до моего рождения или за сорок лет до нас»[3]. Итак, подразумеваемое время действия – 1898-й год. Но что это уточнение добавляет к пониманию пьесы? Какую роль играют в ней исторические, бытовые и прочие, внешне правдоподобные, детали? Как, например, следует относиться к тому обстоятельству, что в качестве действующих лиц в афише заявлены учителя древних языков, этих непременных атрибутов гимназического курса конца XIX века, которые, однако, латинскому и греческому никого не учат, но вместе с поварами, солдатами и слугами волокут няньку-убийцу в участок? Или к сообщению Пузырёва-отца в заключительной сцене о том, что лесоруб Федор, жених няньки-убийцы, «выучился и стал учителем латинского языка»? Всё это лишь знаки описываемой эпохи, существующие, однако, как бы вне её самой – в отсутствие денотатов. Мир у Введенского состоит не из вещей и предметов (денотаты, как таковые, из пьесы изымаются), а из знаков, заступающих на место вещей и предметов, их собою замещающих. Знаки перенимают на себя свойства и функции реальности, слова превращаются в вещи – отсюда и впечатление ирреальности эпохи, профанации исторического времени и категории времени вообще. Дореволюционная действительность, эта «тихая гавань» прошедшего, представлена Введенским как абсурд, а «признаки времени носят или иронический, или остраненный до абсурда, или случайный характер»[4].

«Ёлка у Ивановых», если перефразировать самого автора, «вся в часах»: о времени сообщается в начале и в конце каждой картины, но при этом любое время (историческое, календарное, время суток, время человеческой жизни и т.п.) не имеет ровно никакого значения – оно не более чем условность и активно вытесняется пространством, преодолевается остановкой действия в смерти. Именно смерть, а точнее целый каскад смертей, растягивающих время, разрывающих его «объятия», оказывается единственно значимым событием в пьесе. Время, по Введенскому, бессмысленно; самый верный урок, который можно и должно извлечь из времени и который извлекают его «зооперсонажи»-философы «чудный зверь» Жирафа, «бобровый зверь» Волк, Лев-Государь и Свиной поросенок, – это смерть. Именно Смерть является неким универсальным состоянием мира, в ожидании и предчувствии которой время замедляет свой ход и замирает «в просторных сосудах» – наблюдается эффект опространствливания времени. Событие, в том числе и самое главное – Событие Смерти, превращается Введенским в процесс. Введенский изображает мир  текучим и длящимся. Все эти состояния имеют общую природу, и определяющим их свойством является процессуальность. Персонажи Введенского лишь атрибутируют определенные состояния, такие как скука, тоска, боль, тяжесть и прочие, включая смерть, – не собственно индивидуальные состояния субъекта, но состояния, как таковые, состояния мира в отсутствие субъекта. Очевидна близость категории «текучести» Введенскогосовременным ему философским концепциям А. Бергсона и его последователей У. Джеймса и А.Н. Уайтхеда, трактующим мир как длительность, как процесс[5].

Иерархия в мире Введенского отсутствует –в известном смысле он однороден, а связи организуются по принципу повторов и серий[6]. В 1920-е – 1930-е годы серийную логику в мире физических явлений и в искусстве исследовал английский ученый Д.У. Данн, установивший специфическое состояние, в котором способны пребывать некоторые объекты, а именно: состояние процесса бесконечного и во множестве измерений (infinite & multidimensional). В книге «Эксперимент со временем» он изложил и обосновал концепцию серийного мироздания[7]. Обэриуты едва ли не раньше других применили серийную логику в своей творческой практике. 

В «Ёлке у Ивановых» Введенский созидает иллюзию иерархии и упорядоченности мира и, одновременно, разрушает ее. Вместо обещанной в заглавии  рождественской истории в доме Ивановых, которые, кстати сказать, так и не появляются и о которых в самой пьесе не сообщается абсолютно ничего, вниманию читателей или зрителей предлагается  трагедия в доме Пузырёвых – двух молодых ещё, судя по высказываниям и поступкам, родителей и семи их детей от 1 года до 82 лет. Информация о возрасте детей Пузырёвых выглядит избыточной – об этом сообщается, по крайней мере, дважды, в афише и в финальной девятой картине, в то время как о возрасте других персонажей не сообщается ничего; кроме того, именно возраст персонажей становится поводом для споров, возникающих между ними, и косвенной причиной кровавой драмы, разыгравшейся в доме этого добропорядочного семейства. В аттестации своих персонажей Введенский следует принципу дополнительности Н. Бора[8], нарушая, тем самым, прежние, логические связи. Столь же точные, сколь и неправдоподобные указания возраста персонажей служат символической демонстрации возрастов человеческой жизни. Данный прием позволяет представить психофизиологическое существование как процесс – бесконечный и во множестве измерений, а также дает возможность произвольно соединять и варьировать состояния, ощущения, впечатления – разные в одном человеке и одинаковые, повторяющиеся во множестве людей. Годовалый мальчик Петя Перов, вопреки нежному возрасту, более других склонен к житейскому философствованию, напоминающему брюзжание старика. Беспомощность и инфантильность парадоксальным образом сближают, соединяют старость и детство в других персонажах, включая семидесятишестилетнего мальчика Мишу Пестрова и восьмидесятидвухлетнюю девочку Дуню Шустрову. Если соседство начальной и конечной стадий человеческого существования почти бесконфликтно, то соседство двух других, располагающихся не по краям, а внутри, по центру, напротив, исполнено конфликтов и противоречий; старости и детству нечего делить – юность и зрелость всегда соперничают друг с другом. Тридцатидвухлетняя девочка Соня Острова, которую, если исходить из количества прожитых ею лет, должен одолевать кризис среднего возраста, переживает кризис взросления, изо всех сил отстаивая перед нянькой, называющей её маленькой девочкой и подавляющей её желание –  либидо[9], собственную женскую привлекательность и сексуальность. В то же самое время Соня Острова капризна и инфантильна, что сближает её с остальными разновозрастными персонажами-детьми. Введенский как бы замыкает время в самих персонажах, в их внутреннем пространстве – разные стадии человеческой жизни циркулируют в их телах. При этом текучесть, процессуальность, серийность превращаются автором в зрелище. Любопытно, что сюжет пьесы Введенского едва ли не буквально развивает знаменитый пассаж Евреинова о «кошмарной идентичности наших домашних "театров для себя"». В этом контексте становятся понятны и принципы номинации странного семейства, в котором дети одних родителей носят разные фамилии (Перов, Серова, Петрова, Комаров, Острова, Пестров, Шустрова), и система их отношений. Как и на других уровнях пьесы, здесь действует серийная логика. В качестве первичной (производящей) серии выступают отец и мать – их фамилия, оканчивающаяся на -рёв(а); в качестве вторичных (производных) выступают дети Пузырёвых – их фамилии, образующие две серии: оканчивающуюся на -ров(а) и оканчивающуюся на -стров(а); эти последние, как можно убедиться, дублируют не столько основу, сколько друг друга, утверждая, тем самым, случайный характер связей между основой и её производными. Не лишним, однако, будет заметить столь же случайный характер связи между нянькой и смертью – очевидно, здесь действует тот же принцип дополнительности Н. Бора. После утраты одного из элементов система стремится восполнить образовавшуюся пустоту производством нового элемента или новой серии – таков вероятный смысл шокирующей сцены животного совокупления родителей Пузырёвых у гроба их убитой дочери Сони Островой. Попытка войти в жизнь и вернуть её оказывается неудачной, и в серийном мироздании Пузырёвых образуется брешь. Трагические последствия случайности неизбежны и необратимы  – Событие Рождества становится Событием Смерти. Это последнее Введенский показывает через механизмы дробности и серийности: в финале на исходе седьмого часа один за другим умирают остальные члены странного семейства.

Серийное мироздание существует во множестве проявлений и измерений и не знает целостности как таковой. Оно функционирует в отсутствие целостности, а случайный сбой приводит к разбалансированию всей его системы и, в конце концов,  к гибели. В этом для мыслящего, рефлектирующего субъекта – не для персонажей, но для автора – заключена трагедия мироздания. Введенский ставит и решает проблему целостности парадоксальным образом – через констатацию её отсутствия, изображая мир и человека в состоянии раздробленности. Механизмы дробления-расподобления в «Ёлке у Ивановых» аналогичны механизмам разъятия на части в балагане. Внутреннее (явления физиологического, вегетативного порядка, работу сознания, подсознания, а также иные запредельные, «потусторонние» ощущения и чувства) Введенский показывает как внешнее – помимо балаганной традиции, следование монодраматизму и театральности Евреинова и Хлебникова здесь вполне очевидно. Едва ли не в самом начале зарубленная топором нянькой, то есть разъятая, поделенная надвое, Соня Острова присутствует на сцене и в таком качестве продолжает играть свою роль вплоть до конца пьесы. Во второй картине первого действия уже убитая и лежащая, «как поваленный железнодорожный столб», она разговаривает сама с собою – точнее, остаются «одни», без свидетелей, и ведут меж собой беседу её голова и тело. Этот эпизод со всей очевидностью отсылает к хлебниковской «Госпоже Ленин», однако отличие его от источника очевидно не менее сходства с ним. Диссоциация тела у Введенского представлена самым непосредственным образом: он предельно конкретизирует, опредмечивает, овеществляет умозрительных, воображаемых персонажей Хлебникова – вместо Голоса Рассудка, Голоса Слуха, Голоса Зрения и т.д., принадлежащих одной героине, некоей Госпоже Ленин, которая в пьесе иначе, как в виде «голосов», не появляется и о существовании которой можно догадаться только по названию, у него говорят и действуют (если только понятие действия вообще применимо к персонажам подобного рода) Голова и Тело, также принадлежащие одной героине, которая, однако, до трагического момента гибели говорила и действовала как самостоятельное лицо. Диалог Головы и Тела со всей очевидностью восходит к балаганно-цирковым номерам чревовещания –у Введенского, однако, не чудесного, а чудовищного. Диссоциативно экспонированное тело Сони Островой – «Тело плюс Голова» – и дальше расподобляется и рассредоточивается. Её внутренний мир превращается в зрелище в буквальном смысле слова: «Стол. На столе гроб. В гробу Соня Острова. В Соне Островой сердце. В сердце свернувшаяся кровь. В крови красные и белые шарики. Ну конечно и трупный яд. Всем понятно, что светает <...>» (Т. 2. С. 60).  Помимо этого, человек у Введенского дробится и множится в отражениях – как  своих собственных, так и  чужих. Процесс отражения приобретает серийный характер. Не только Пузырёвы, но все персонажи суть не что иное, как серия отражений Ивановых или Ивановых, однажды промелькнувших в заглавии пьесы, – эта банальная русская фамилия у Введенского, в отличие от предшественников, прежде всего от Чехова, лишена «акцентологической определенности» (И.Е. Лощилов). «Тут человек лежит бесцельно, / Сам нецельный» (Т. 2. С. 49), – в сцене, следующей за убийством Сони Островой, говорит явившаяся на место преступления полиция. Приведенная реплика, будучи абстрагирована от конкретной ситуации, в системе античной трагедии, на связь с которой настойчиво указывает антураж рассматриваемой сцены (Рок, трагическая вина, хор, котурны и т.п.), обретает обобщенный, универсальный смысл, который, в свою очередь, может быть спроецирован и на знаковую, символическую фигуру Иванова или Иванова. Он лишь знак отсутствующей в серийном мироздании целостности, – не персонифицированный ни в одном из героев, распыленный во множестве «деев», разыгрывающих все перипетии сюжета, незримый лицедей.

Фоном странного, невидимого лицедейства становится предельно условное пространство пьесы – плоскость, на которую нанесена та или иная картина; при этом время в ней близко к остановке и обнаруживает свой ход преимущественно в те моменты, когда одна картина сменяет другую. Это пространство отчетливо напоминает раёшную панораму, состоящую из череды лубочных картинок, или тот же лубок, но статичный, нанесённый на ящик вертепа с внешней стороны и служащий комментарием к разыгрываемому внутри вертепа действу. В ремарках, открывающих каждую картину, подробно образом описывается, что на них нарисовано, – это усиливает их сходство с лубочными прообразами. Вот три из них, открывающие первую, вторую и восьмую картины соответственно:

На первой картине нарисована ванна. Под сочельник дети купаются. Стоит и комод. Справа от двери повара режут кур и поросят. Няньки, няньки, няньки моют детей. Все дети сидят в одной большой ванне, а Петя Перов, годовалый мальчик купается в тазу, стоящем прямо напротив двери. На стене слева от двери висят часы. На часах 9 часов вечера.

           (Т. 2. С. 47);

Ночь. Гроб. Уплывающие по реке свечи. Пузырёв-отец. Очки. Борода. Слюни. Слезы. Пузырёва-мать На ней женские доспехи. Она красавица. У неё есть бюст. В гробу плашмя лежит Соня Острова. Она обескровлена. Ее отрубленная голова лежит на подушке, приложенная к своему бывшему телу. На стене слева от двери висят часы. На них 2 часа ночи.

           (Т. 2. С. 52);

На восьмой картине нарисован суд. Судейские в стариках судействие в париках. Прыгают насекомые. Собирается с силами нафталин. Жандармы пухнут. На часах слева от двери 8 часов утра.

           (Т. 2. С. 61)

В ремарке из восьмой картины раёшный стих с характерным каламбуром («Судейские в стариках – судействие в париках»), стилизованный под лубочные тексты, а также пунктирно намеченный сюжет блохи  (в настенном лубочном театрестоль же частый, сколь в commedia dell’arte и пульчинеллатах) довершают отмеченное нами сходство. «Олубочивание» в «Ёлке у Ивановых» направлено на «огрубление» картины мира и сознательную «порчу» традиционной культуры – это станет вполне очевидно, если соотнести, сопоставить Пузырёвых, Соню Острову и няньку-убийцу с чеховскими Ивановым и Астровым, Соней Мармеладовой и Раскольниковым Достоевского и иными классическими образами, задействованными Введенским в этот специфический диалог культур. Лубок Введенского статичен, а точнее – иератичен. Именно это свойство (иератичность), по наблюдениям искусствоведа Б.М. Соколова, отличало образы русского лубка на ранней стадии его существования, в Петровскую эпоху: «Они должны были "свернуться" в своеобразные профанные иконы, во вневременные, декоративные изображения, обладающие лишь возможностью быть оживленными. Эта возможность противоположна прямой экспрессивности <...>  Возможность игры была заложена не в движениях и жестах персонажей, а в знаках движений и жестов, входящих в систему изобразительных средств лубка»[10].  В «Ёлке у Ивановых» ремарки, открывающие картины,  аналогичны иератичному лубку и напоминают эти свернутые профанные иконы с запечатленными на них знаками будущего действа – предметов и явлений, поступков, движений и жестов персонажей и т.п. Лубок оживает, как только начинается игра с ним. Декорации-картины Введенского – нарисованные, плоские, иератичные, благодаря чему возникает, если можно так выразиться, эффект «четвертой стены», на поверхности которой немного погодя и разыгрывается собственно действо. Как у Хлебникова  («Госпожа Ленин») и Евреинова («Четвёртая стена»), действие протекает у стены, на которой начертана буффонада, подразумевающая трагедию – подлинную или мнимую. В конце концов,  и всё действие «Ёлки у Ивановых» может быть интерпретировано как своего рода лубочная икона[11], представляющая собой перевернутую с ног на голову житийную икону, и в таком случае открывающие картины ремарки – житийные клейма, также перевернутые, запечатлевающие превратные образы (и дающие превратные толкования) Света.

Любопытны некоторые сюжетные схождения «Ёлки у Ивановых»  – в частности, казнь младенца – с вертепными представлениями о царе Ироде, такими как «Царь Ирод», «Смерть царя Ирода». В резко балаганных, подчеркнуто лубочных тонах дается и ключевая для понимания всей пьесы восьмая картина, изображающая сцену суда над нянькой-убийцей. Ей, как мы знаем, предшествовало развитие целого комплекса балаганных мотивов – мотива угрозы и жалобы (тирана и жертвы), мотива карнавальной смерти и карнавальных похорон, мотива наказания, расправы, ареста и т.д. Все они продублированы и образуют в сцене суда новую серию, которая, в свою очередь, дробится и множится, образуя ответвления от неё. Так, открывается сцена суда серией немотивированных смертей: один за другим умирают двое судей, на которых было возложено ведение процесса, после чего миссию судопроизводства подхватывают остальные присутствующие. Секретарь зачитывает протокол, где основными фигурантами являются Козлов и Ослов, о которых до сего момента не было известно ничего. Дело Козлова и Ослова, как и всё в этой пьесе, заканчивается развенчанием-избиением и смертью («Словно мертвые цветы / Полегли в снегу козлы, / Пали на землю ослы, / Знаменем подняв хвосты») и, помимо них, чаянием воскресения из мертвых («Требует Козлов с Ослова: / Вороти моих козлов. / Требует Ослов с Козлова: / Воскреси моих ослов» (Т. 2. С. 63)). Интермедия о Козлове и Ослове на время замещает основное действие (суд над нянькой-убийцей) и создает балаганную атмосферу, но не только в этом заключается её роль. Исследователь Е. Фарыно в ходе анализа фрагментов стихотворений «Зеркало и музыкант», «Мир» сделал интересное наблюдение, касающееся, на наш взгляд, не только поэтических текстов Введенского. Он полагает, что некое подобие фабулы продиктовано у Введенского необходимостью введения важных «мотивов-семантем». «Но чтобы понять эти тексты, – продолжает Е. Фарыно, – надо знать их язык, т.е. то, что значат эти предметы-мотивы и акты-действия. На уровне правильно опознанного языка никаких алогизмов здесь уже не будет»[12]. В качестве «мотивов-семантем» в рассматриваемой интермедии выступают фамилии героев-антагонистов, в качестве «актов-действий» – их побои, наносимые друг другу, и обоюдные претензии. Как замечает Фарыно, «"Ослов" соотнесен с раннехристианскими представлениями Бога-Христа, а "Козлов" – с ритуальной ‘трагедийной’ жертвой»[13]. История о Козлове и Ослове способствует обнаружению под фарсовым, буффонным слоем пьесы трагедийного и мистериального слоев. Трагедия, размещенная затекстом, и буффонада, воплощенная в самом тексте, – вот две крайности, меж которых располагается сюжет Введенского.

После считалки-заклинания («Сужу / Ряжу / Сижу / Решаю / – нет не погрешаю. <...> Сужу / Ряжу / Сижу / Решу / – нет не согрешу» (Т. 2. С. 63-64)), судья выносит обвинительный приговор («казнить-повесить»), но не Козлову и Ослову, разговор про которых, как следует из ремарки, «велся просто для отвода глаз» (Т. 2. С. 64), а истинной виновнице преступления – няньке Аделине Францевне Шметтерлинг. Имя няньки-убийцы никак не стыкуется с её речевой характеристикой – просторечием, свидетельствующим об исконно русском (крестьянском) происхождении. Исследователь Е. Серебрякова вполне резонно указывает на его «карнавальную подоплеку: куклы Немцев были обязательными участниками балаганных представлений»[14]. Очевидно, той же природы чеховская клоунесса и гувернантка Шарлотта Ивановна из «Вишневого сада», с которой  у няньки Введенского, помимо национальности и профессии, много общего: обе испытывают трудности с самоидентификацией, отчего обе страдают[15]. Няньке вообще начинает казаться, что она и есть убитая девочка («Её голова у меня в голове. Я Соня Острова – меня нянька зарезала. Федя-Федор, спаси меня» (Т. 2. С. 56)). Так палач превращается в жертву – метаморфоза, для народного театра весьма характерная, уходящая своими корнями в глубокую древность –  связанная с мифом и обрядом, с ритуалом жертвоприношения[16]. Семантика переходов, превращений, перевоплощений заключена в фамилии няньки-убийцы, которая с немецкого переводится как «мотылёк», «бабочка». Наиболее значимые в «Ёлке у Ивановых» Введенского предметы-мотивы и акты-действия, такие как Шметтерлинг, девочка, казнь, отсечение головы, могут быть правильно опознаны через заумный дискурс И.Г. Терентьева и его трагедии «Jордано Бруно». Шметтерлинк из «Jордано Бруно» является в «Ёлке у Ивановых» уже в женском обличье. В пьесе Введенского Аделина Францевна Шметтерлинг – дух, душа, Психея, то есть «нянька» головы и тела (рассудка и физиологии), от них отлученная и их разъявшая. С неё – мотылька, бабочки – начинаются все метаморфозы; нянька и смерть, бабочка и смерть дополняют друг друга. По принципу дополнительности, очевидно, существуют все персонажи Введенского. Среди них нет явных антагонистов; даже конфликт няньки и Сони Островой вряд ли можно считать антагонистическим – они дополняют  друг друга в ненавистной Введенскому временной перспективе (девочка – девушка – женщина – старуха), тем самым остраняя и снижая её. Одним из последних в этом ряду оказывается лесоруб Федор, ставший учителем мёртвого языка и, вполне вероятно, убийцей.

Итак, в «Ёлке у Ивановых» все дополняют всех и, в конце концов, оказываются рядом со смертью. Изображенное Введенским серийное мироздание настроено на смерть, на самоуничтожение. Умирают все во время праздника – Рождества. Эти «все» и есть Иванов, в теории монодрамы Евреинова – «протагонист», «одинокий лицедей», драма которого становится для него самого и для зрителя «моей драмой». Систему персонажей в этом случае следует трактовать как некое антропоморфное тело, устремленное внутрь себя и своих собственных переживаний. Исследователь И.Е. Лощилов описывает архитектонику драмы Введенского следующим образом: «Смерть Иванова / Ивановых развертывается в трагическом модусе, но вне досягаемости зрителя, которому "для отвода глаз" показывают девять сменяющих друг друга "опереточных" "картин", нарисованных на поверхности "четвертой стены". <...> ‘Иванов’ тождественен всем ‘Ивановым’, то есть "всем смертным". <...> При этом если в "трагическом" мире  W  ‘Иванов’ существует в качестве "монады", то в "буффонном" мире  W’ он умирает как "девятерица"»[17]. «Девятеричное» представление о человеке свойственно индуизму: через девять отверстий, имеющихся в теле, Бог входит в человека. Под влиянием увлеченного индуизмом Хармса Введенский  следует древнеиндийской традиции, уподобляя тело «девятивратному граду». В условном, умозрительном «теле» Иванова  «вратами» являются Пузырёв-отец и Пузырёва-мать в качестве производящего «низа», а также семеро их детей, однако у него через девять «врат», или девять отверстий, входит Смерть[18].

Сюжет «Ёлки у Ивановых» располагается меж двух макабрических сюжетов Н.Н. Евреинова и резонирует с третьим: под первым мы подразумеваем микросюжет из его теоретического сочинения «Театр для себя» (глава «Режиссура жизни») о «весёлой вечеринке» в доме чиновника Иванова, где гости «не умирают, а уже умерли со скуки и, если движут ещё руками, ногами, головой, то с такой же охотой, как восковые фигуры паноптикума»[19]; под вторым – из монодрамы «В кулисах души», где в финале «Я 3-е» героя-протагониста, «подсознательное», «спящее», «бессмертное», после остановки сердца пересаживается на станции Новая Ивановка, которая и есть смерть[20]; и, наконец, под третьим – самый ранний из них сюжет кривозеркальной пародии «Лицедейство о господине Иванове: Моралите ХХ века»[21], написанной Н. Вентцелем и поставленной Н.Н. Евреиновым ещё в 1912-м году, где некоего господина Иванова, а вместе с ним и весь мир, под занавес настигает смерть. Для Введенского смерть не что иное, как процесс умирания, или, в его и Хармса окказиональной терминологии, ритуал «откидывания». Так драма Введенского возвращается в лоно «ритуальной» драмы, а вынесенная в заглавие фамилия напоминает о возвестившем ещё в начале ХХ века о её возрождении В.И. Иванове.  

Соборный театр символиста В. Иванова, основанный на дионисийском миропонимании и «ритуальной» драме и у футуриста В. Хлебникова явленный как «Всемирная Косморама», А. Введенским превращен в театр марионеток. Его «театр мироздания» свободно умещается в коробе из-под кукол, отдаленно напоминающей ибсеновский «Кукольный дом», сжатый, скомканный, свернутый,  – Введенский доводит до предела евреиновский метод симплификации. Тем не менее, театр Введенского не исключает монодраматического, в духе Евреинова, момента. Однако, как и у Хлебникова, речь идет не о монодраме на уровне личности, но о монодраме на уровне условно-умозрительного антропоморфного тела, точнее психофизиологических процессов, протекающих внутри него и инсталлированных (экспонированных) особым образом – во множестве. Функция субъекта, воспринимающего событие, упразднена вслед за его сознанием (или одновременно с ним). И в этом случае у автора-творца есть все шансы слиться со своим творением.

СПИСОК ЛИТЕРАТУРЫ

1. Бергсон А. Собрание сочинений. В 4-х т. М.: Московский клуб, 1992. 

2. Введенский А.И. Полн. собр. произведений. В 2-х т. М.: Гилея, 1993.

3. Данн Д.У. Эксперимент со временем. М.: Аграф, 2000.

4. Джеймс У. Введение в философию / общ. ред., послесл. А.Ф. Грязнова. М.: Республика, 2000.

5. Долидзе М.Г. Принцип дополнительности в квантовой механике и метод феноменологии в словесном творчестве // Человек: соотношение национального и общечеловеческого: сб. материалов междунар. симпозиума (Зугдиди, Грузия). Вып. 2. СПб., 2004. С. 78-93.

6. Евреинов Н.Н. Демон театральности. М.–СПб.: Летний сад, 2002.

7. Евреинов Н.Н. Драматические сочинения. В 3-х т. СПб., 1908 – Пг., 1923.

8. Жаккар Ж.-Ф. Даниил Хармс и конец русского авангарда / пер. с фр. Ф.А. Перовской. СПб.: Академич. проект, 1995.

9. Мейлах М.Б. Русский довоенный театр абсурда: К пятидесятилетию пьесы Александра Введенского «Елка у Ивановых» // Ново-Басманная, 19. М., 1990. С. 356-365.

10.Мейлах М.Б. «Что такое есть Потец?» // Введенский А.И. Полн. собр. произведений. В 2-х т. М.: Гилея, 1993. Т. 2. С. 5-42.

11.Поэт Александр Введенский: сб. материалов конфер. «Александр Введенский в контексте мирового авангарда». Белград-М., 2006.

12.Русская театральная пародия XIX – начала ХХ века / Сост., ред., вступит. ст. и коммент. М.Я. Полякова. М., 1976.

13.Соколов Б.М. Художественный язык русского лубка. М.: РГГУ, 2000.

14.Уайтхед А.Н. Избр. работы по философии / пер. с англ., общ. ред и вступит. ст. М.А. Кисселя. М.: Прогресс, 1990.

15.Фрейденберг О.М. Миф и театр: лекции по курсу «Теория драмы» для театральных вузов. М., 1988.

16.Юнг К.Г. Либидо, его метаморфозы и символы. СПб., 1994.

17. Faryno J. Корова со скрипкой – слова как мычанье – pojmovnik x... (Алогизм // Изосемантизм авангарда) // Studia Literaria Polono-Slavica 1. Slawistyczny Ozrodek Wydawniczy. Warszawa, 1993. S. 143-168.

18.Faryno J. «Последнее колечко мира… есть ты на мне»: (Опыт прочтения «Куприянова и Наташи» Введенского) // Wiener Slavistischer Almanach. 1991. Band 28. S. 191-258.

19.Koschmal W. Mythos, Folklore und Theater der Avangarde: A.I. Vvedenskijs Elka u Ivanovych// Wiener Slavistischer Almanach. 1986. Sonderband 18. S. 83-106.

 

 

Shevchenko E. "The Ivanovs’ New Year Party" by Alexander Vvedensky:buffoonery vs. tragedy

The present paper views "The Ivanovs’ New Year Party" play by Alexander Vvedensky as the anti-mimetic drama phenomenon. It investigates the play’s rupture with traditional drama forms; the paper also traces the play’s liaison with the forms of buffoonery, popular print theatre, mystery and monodrama.

Key words: Alexander Vvedensky, anti-mimetic theatre, buffoonery, macabre plot, mystery, death of a subject, tragedy, monodrama

 

 


[1] Жаккар Ж.-Ф. Даниил Хармс и конец русского авангарда / пер. с фр. Ф.А. Перовской. СПб.: Академич. проект, 1995 ; Koschmal W. Mythos, Folklore und Theater der Avangarde:A.I. Vvedenskijs Elka u Ivanovych // Wiener Slavistischer Almanach. 1986. Sonderband 18. S. 83-106.

[2] Мейлах М.Б. Русский довоенный театр абсурда: К пятидесятилетию пьесы Александра Введенского «Елка у Ивановых» // Ново-Басманная, 19. М., 1990. С. 356-365.

[3] Введенский А.И. Полн. собр. произведений. В 2-х т. М.: Гилея, 1993. Т. 2. С. 64. Далее ссылки на произведения и статьи А.И. Введенского приводятся по этому изданию, в скобках указываются том и страница.

[4] Мейлах М.Б. «Что такое есть Потец?» // Введенский А.И. Полн. собр. произведений. В 2-х т. М.: Гилея, 1993. Т. 2. С. С. 39.

[5] Бергсон А. Собрание сочинений. В 4-х т. М.: Московский клуб, 1992. Т.1 ; Джеймс У. Введение в философию / общ. ред., послесл. А.Ф. Грязнова. М.: Республика, 2000 ; Уайтхед А.Н. Избр. работы по философии / пер. с англ., общ. ред и вступит. ст. М.А. Кисселя. М.: Прогресс, 1990.

[6] Фещенко В. Логика смысла в произведениях Александра Введенского и Гертруды Стайн // Поэт Александр Введенский: сб. материалов конфер. «Александр Введенский в контексте мирового авангарда». Белград-М., 2006. С. 281.

[7] Данн Д.У. Эксперимент со временем. М.: Аграф, 2000.

[8] Долидзе М.Г. Принцип дополнительности в квантовой механике и метод феноменологии в словесном творчестве // Человек: соотношение национального и общечеловеческого: сб. материалов междунар. симпозиума (Зугдиди, Грузия). Вып. 2. СПб., 2004. С. 78-93.

[9] Юнг К.Г. Либидо, его метаморфозы и символы. СПб., 1994.

[10] Соколов Б.М. Художественный язык русского лубка. М.: РГГУ, 2000. С. 138.

[11] См. в каталоге Д.А. Ровинского созданные в жанре жития лубки «Бык не захотел быть быком и сделался мясником», «Афиша аглицких комедиантов», «Семик и Масленица» и др.

[12] Faryno J. Корова со скрипкой – слова как мычанье – pojmovnik x... (Алогизм // Изосемантизм авангарда) // Studia Literaria Polono-Slavica 1. Slawistyczny Ozrodek Wydawniczy. Warszawa, 1993. S. 163-164.

[13] Faryno J. «Последнее колечко мира… есть ты на мне»: (Опыт прочтения «Куприянова и Наташи» Введенского) // Wiener Slavistischer Almanach. 1991. Band 28. S. 257.

[14] Серебрякова Е. «Елка у Ивановых» А.И. Введенского и «Приглашение на казнь» В.В. Набокова // Поэт Александр Введенский: сб. материалов конфер. «Александр Введенский в контексте мирового авангарда». Белград-М., 2006. С. 351.

[15] Гейро Р. «Ёлка у Ивановых» А. Введенского: уровень интертекстуальности // Поэт Александр Введенский: сб. материалов конфер. «Александр Введенский в контексте мирового авангарда». Белград-М., 2006. С. 334-335.

[16] Фрейденберг О.М. Миф и театр: лекции по курсу «Теория драмы» для театральных вузов. М., 1988.

[17] Лощилов И.Е. «Монодрама» Николая Евреинова и пьеса Александра Введенского «Елка у Ивановых» // Поэт Александр Введенский: сб. материалов конфер. «Александр Введенский в контексте мирового авангарда».Белград-М.,2006. С. 314.

[18]  Там же. С. 310-311.

[19] Евреинов Н.Н. Демон театральности. М.–СПб.: Летний сад, 2002. С. 176.

[20] Евреинов Н.Н. Драматические сочинения. В 3-х т. СПб., 1908 – Пг., 1923. Т. 3. С. 41.

[21] Русская театральная пародия XIX – начала ХХ века / Сост., ред., вступит. ст. и коммент. М.Я. Полякова. М., 1976.

 

 

 

Комментарии

 
 



О тексте О тексте

Дополнительно Дополнительно

Маргиналии: