Эксперимент и «безусловное». Элиминация бытия.

1. «Безусловное» и гносеологическая функция эксперимента в Новое время

Итак, в предыдущей главе мы остановились на том, что основная цель эксперимента Нового времени – это элиминация бытийной стороны предмета, гипостазирование вещи самой по себе и полагание стабильного предмета, очищенного от какой бы то ни было самости, скрытой силы.

Действительно, познаваемый мир для исследователей Нового времени должен был предстать как машина, мир – это то, что полностью эксплицировано внешне, и никакой внутренней тайны, или по выражению Канта: «Тело (или тельце), движущая сила которого зависит от его формы, называется машиной»[1]. Эту машину разум и вынужден познавать. Содержанием знания здесь является протяжённость, точнее, даже не сама протяжённость, а её измерение. Мы не можем измерить время как субстанцию, поэтому будем измерять его по шкале движения, то есть перемещения. Мы не можем познать «силу» как нечто само–действующее, скрытое в недрах вещи, поэтому придётся довольствоваться измерением силы, то есть теми же измерениями перемещения, массы. Таким образом, предмет познания (вещь) заменяется в Новоевропейской гносеологической традиции измерением этого предмета.

Именно эту функцию, в частности, выполняет фигурный синтез Канта. Ведь он создаёт не что иное, как схему предмета, то есть продукт измерений, отшлифованный до такой степени, что граничит с понятийной сферой. И этот перенос внимания, этот знаменитый «коперниканский» переворот Канта, эта подмена предмета познания его измерением, оказывается, чрезвычайно необходима. Ведь Канту (и философам Нового времени) нужно в конечном итоге сделать так, чтобы все пространственные характеристики исчезли, и объект был бы перенесен в область рассудка и разума, в область мыслимого и только мыслимого: «То пространство, которое конституируется в классической механике… обладает такими свойствами… чтобы оно могло «сняться» в системе функциональных, алгебраических, аналитических связей. Конечная цель практики и теории Нового времени – это не пространство, не геометрия «как таковая», но геометрия, понятая как фигурная запись кинематики движений, это пространство как форма внешней фиксации чисто аналитических, абстрактно–логических (временных) схем».[2] Стало быть, нужны особые пространство и время, построенные (грубо говоря, придуманные) по аналогии с деятельностью разума. Но так ли это? Что чему в данном случае предшествует?

Дело в том, что законы рассудочной деятельности для подавляющего большинства философов Нового времени формировались всегда по аналогии с законами механики, как калька с геометрии и математики. Очищенная протяжённость, этакий декартовский пространственно–временной континуум переносится в область рассудка и приобретает статус законов вывода суждений. Тем самым категории пространства и времени получают неприкосновенность. Они постфактум легитимируются законами трансцендентальной логики, как бы в обратном направлении.

Действительно, теперь категории пространства и времени (то есть базовые идеи классической механики) полностью неприкосновенны и не могут пострадать от каких–либо опытных данных, от чего–то нового. Они действительно неизменны и всеобщи, и продуцируют такое же всеобщее знание.

Но здесь необходимо отметить следующее. Дело вовсе не обстоит так, что механистические представления долгое время накапливались и впоследствии в результате некоего перехода количественных изменений в качественные породили основные незыблемые положения мысли. Дело в том, что аксиомы механистической науки (абсолютные пространство и время, сила) не могли появиться постепенно, путём накопления опыта, но только «вдруг», все вместе и сразу. Это базовые идеи, которые предшествуют всей механике.

Теперь мы можем видеть, к чему пришла мысль Нового времени. Познавательный аппарат оказался замкнут сам на себя. Рассудок познаёт схему, которая создана при участии априорных форм чувственности и игр разума. Так ведь это и есть «коперниканский переворот» Канта в философии: «Разум видит только то, что он сам производит по собственному рисунку»[3] (Кант). Внимание философии переносится со связи «знание – вещь» на связь «знание – познание».

Смысл вышеописанного замыкания нам уже известен: это освобождение области теоретического от собственного бытия предмета, превращение его именно в предмет, родной для мышления: «Чем более системен и замкнут «на себя» конструктивный (воображение) и рассудочный (категории) каркас теоретического знания, тем более резко и рефлексивно выталкивается из теоретических структур внепонятийное, немыслимое бытие вещей…»[4].

И всё это есть задача эксперимента – показать, что мысль и предмет разделены бездонной пропастью, показать невозможность выражения предмета в мышлении, а значит, сконструировать тем самым предмет–для–нас путём подмены бытия его схемой, измерением. Этот предмет–для–нас должен быть очищен от всякой потенции, самости, доложен быть стабильным в пространстве мысли.

И здесь становится видна необходимость «безусловного» для экспериментального разума. Точнее, игра необходимости и губительности. Эксперимент делит вещь саму по себе и предмет, различает их. И различение это становится единственной формой существования эксперимента и экспериментального мышления. Но к чему приводит такая двойственность в своём развитии? Не опровергнет ли «безусловное начало» бесконечный ряд порождённых условностей? Проследим это на примерах.

Вспомним, что для Иммануила Канта чрезвычайно важна деятельность разума как поводыря рассудка. Разум просто обязан обнаружить безусловное, дабы придать смысл разрозненному опыту. Выход к безусловному сам собой разумеется для Нового времени, иначе – агностицизм. И мы уже отмечали, что безусловное – это как раз то, что никак не может быть предметом для разума. Опыт, так нуждающийся в безусловном, это самое безусловное отрицает: «Но для «априори разума» вопрос стоит совсем  иначе – предельно парадоксально – надо найти такие основания опыта, которые опытом отвергаются (опыт показывает, что безусловное невозможно), которые делают возможный опыт (по отношению к явлениям) опытом невозможным, немыслимым, опытом по отношению к вещам в себе (что абсурдно!)»[5]

Но так или иначе, разумная идея безусловного нужна, жизненно необходима. Однако появившись, она тут же положит конец рассудочной логике, закону достаточного основания: как самодостаточное, замкнутое на себя безусловное может быть звеном в причинно–следственном ряду? То, что обосновывает рассудок с его выводами и заключениями, само основания не имеет. Но это же противоречит законам рассудка! Поэтому–то вещь сама по себе и устраняется из области познания, устраняется негативно, как то, что никак не может быть познано.

Вышеописанную коллизию мы можем наблюдать и у Декарта, и у Галилея, которые упоминались в первой главе. Коллизия эта – невыразимость бытия, с одной стороны, а также острая нужда мышления в этом самом бытии – с другой. Декарт нашёл путь, как самому приобщиться к бытию с тем, чтобы что–то узнать. Именно что–то. Галилей узрел «образ Вселенной» и в его свете всё стало просто: согласующийся с этим образом разум обязательно познает многое. Многое, но опять же не всё. В любом случае, спасение видится в нахождении какой–либо инстанции, схожей с бытием.  Вроде бы схожей, а вроде бы – изобретённой разумом. Двустороннее бытие. Чтобы хоть как–то быть причастным к безусловному, его пришлось «распилить» надвое. Ясность мысли о многом приобретается ценой утраты понимания единого.

Эта проблема имеет глубочайшие корни в истории философской мысли. Она и есть, собственно, проблема этой самой мысли, изначальная и сущностная. Поэтому теперь я рассмотрю то, как она артикулировалась задолго до Канта и Декарта, а точнее, в Древней Греции, в творчестве Платона.

2. Платон и апория бытия

Я не буду заострять внимание на общих положениях философии Платона, а сразу перейду к интересующим нас проблемам. Вопрос о раздвоенности бытия и о вытекающих из этой раздвоенности проблемах мышления у Платона, разумеется, тесно связаны: для него проблема познания – это проблема бытия. Стало быть, основную задачу философии он определил как познание мира идей, которое возможно лишь посредством процесса мышления, процесса образования и разделения понятий, и выявления их совместимости (или несовместимости) с предметным миром. Получается, что Платон признает два метода познания: чувственный (неподлинный) и понятийно–мысленный (подлинный). Но поскольку всякое познание всегда направлено на какой–либо объект, то он должен присутствовать и здесь. У Платона этот объект распадается на два: мир изменчивых и конечных во времени предметов и мир вечных неизменных идеальных сущностей – идей. Происходит удвоение мира. Чем более резкими чертами характеризовал Платон идеальную, сверхчувственную природу идей, тем труднее было ему объяснить, каким образом их сверхчувственная сущность может быть предметом человеческого познания.

Такой подход вполне естественно порождает два важных вопроса: как соотносятся эти два противоположных мира и как человек – существо конечное, преходящее, и, следовательно, принадлежащее к миру становления, может познавать недоступный для него по самой своей природе мир идей?

Ведь, судя по всему, истинное знание достижимо только после смерти, либо его вовсе нельзя постичь. Во–первых, потому что душа чиста, а тело порочно, душа бессмертна и обладает разумом, тело же смертно и неразумно. Не расставшись с телом нельзя познать истину, так как душа всегда обманывается по вине тела. Во–вторых, на земле знать попросту нечего. Ведь если идея вечна, гомогенна и всегда тождественна сама себе, то как же ей удастся «приобщиться» к вещам, оставшись при этом тождественной самой себе? А отдельное существование идеи от вещи делает её непознаваемой, ведь идея знания тоже будет существовать отдельно от всякого познающего.

Вообще вопрос о существовании идеи влечёт за собой вопрос о её существовании как единого или как многого. Эта тема разрабатывается Платоном в диалоге «Парменид». Если попытаться резюмировать этот сложнейший текст, то получится, что если единое едино, самостоятельно, то бытию оно не причастно: «И вот оказывается, единое не существует как единое, да и [вообще] не существует, если доверять такому рассуждению»[6]. Если же рассмотреть единое как нечто существующее, то оно получает признаки мира становления.

Другими словами, единое остаётся единым до тех пор, пока не существует, а как только оно становится, то становится как многое, но не как единое. Это говорит о том, что непроницаемая стена между бытием и становлением не прибавляет совершенства ни тому, ни другому. В этом диалоге Платон как бы критикует сам себя.

Здесь видна явная перекличка с Кантом: «В пределах «второй математической антиномии» «целокупность бытия» антиномична вот в каком смысле… Если простое не имеет пространственного протяжения, то просто его нет (не существует в пространстве); если простое протяжённо, его нет как простого…»[7].  Действительно, как это было видно выше, проблема единого и многого проходит сквозной линией через всю философию Нового времени, а, возможно, и шире.

Возвращаясь к Платону, получается, что мир идей и мир вещей никак не связаны. Предметы мира становления определяются только относительно друг друга, но не относительно идей. Точно так же, как и идеи определяются лишь относительно других идей. Процесс познания одного мира другим представляется с трудом, учитывая, что эти миры полностью изолированы.

И здесь стоит уделить особое внимание тому, в каком соотношении у Платона находятся понятия мнения и истины. Идущая от Парменида традиция гласит, что истина есть бытие, а мир становления же – не что иное, как иллюзия. Соответственно, ум должен постигать бытие, а мнение же имеет своим предметом весь окружающий многообразный мир. Однако для Парменида и мышление, и мнение занимаются одним и тем же, ведь кроме бытия ничего нет. Просто механизм мнения не очень совершенен. Но для Платона мир становления и мир идей – это два разных мира. Поэтому мнение вовсе не приобретает оттенка иллюзорности, оно настолько же близко к истине, насколько «мир теней» близок к бытию. И именно поэтому такое явление как истинное мнение вполне возможно для Платона (в отличие от Парменида), учитывая, что оно–то как раз несет большую практическую ценность для человека, нежели знание в идеале, знание истины. Возникает справедливый вопрос: так возможно ли мышление на земле, в мире становления? Платон допускал его лишь в тех науках, которые касаются только лишь бытия, среди них, например, математика. Основная же часть философии, равно как и прочие науки, исследуют мир становления, а значит, принадлежат к сфере мнения. Выходит, что платоновское знание на практике не представляет большой ценности, в отличие от мнения.

Таким образом, мы не можем говорить о знании и о мнении (в платоновском понимании), что что–то одно хуже, а что–то – лучше. Имея воспоминания об идеях, душа при помощи диалектики движется к познанию тех же идей, а для вещей из мира становления знание невозможно. Да оно и не нужно. Чтобы разобраться среди этих вещей, чтобы не упасть в колодец, как якобы упал Фалес, у человека есть лишь правильное (или неправильное) мнение и вера.

Дать более или менее точное определение знанию Платон пытается в диалоге «Теэтет», где Сократ спрашивает у юноши, что же такое знание. По ходу диалога выясняется, что знание (эпистеме) не есть ни искушённость мастера (так как в таком случае мы получаем отдельно знание горшечника или знание кифариста), ни чувство (ведь будь оно так, мы бы ничего не помнили, жили бы лишь данным моментом), ни мнение. Если бы мнение было знанием, все люди обладали бы последним, то есть обладали бы истиной, ведь знание для Платона не может быть ложным, можно либо знать, либо не знать. Однако мы не можем отрицать существования в реальной жизни ложных мнений. Тогда сам собой напрашивается ответ, согласно которому истинное (а не какое–либо другое) мнение является знанием. Однако и этот ответ будет неверным, так как истинное мнение может и не быть сопряжённым со знанием. Так, например, умелый политик убеждает людей в своей правоте, не имея истинного знания, или судья выносит приговор, основываясь на истинном мнении, не зная, однако, что произошло на самом деле.

Последний ответ Теэтета, последняя попытка определить знание выглядит в тексте Платона как «αληθης δοζα μετα λογου» или, грубо переводя на русский язык, истинное мнение с логосом. Возникает справедливый вопрос: как трактовать понятие «логос»? К сожалению, в современных языках нет достойного эквивалента этому слову. Его переводили как определение, как объяснение, какой–либо род логической деятельности. Однако определённая ценность диалогов Платона состоит в том, что многие понятия, использующиеся в диалоге, в нём же и определяются действующими лицами. И диалог «Теэтет» не исключение. Так докса определяется как внутренняя работа души, направленная на придание чувственным образам некоторой устойчивости: «Я воображаю, что, мысля, она [душа] делает не что иное, как рассуждает, сама себя спрашивая и отвечая, утверждая и отрицая. Когда же она, медленнее или живее уловив что–то, определяет это и более не колеблется, – тогда мы считаем это ее мнением. Так что, по мне, иметь мнение – значит рассуждать, а мнение – это словесное выражение, но без участия голоса и обращенное не к кому–то другому, а к самому себе, молча». Следует заметить, что Платон специально подчёркивает, что докса остаётся собой, пока не находит выражения в голосе и для другого человека. Далее Платон пытается дать определение «логосу». Делает он это тремя разными путями. Согласно первому, «логос» заключается в словесном, устном выражения своего мнения, в выражении, использующем слова. Идя по второму пути, Платон живописно показывает образ «логоса» на примере с буквами: здесь «логос» заключается в выявлении состава познаваемого. В третьем случае, «логос» является причиной того, что в душе появляется некий знак, используя который нечто познаваемое можно отличить от всего остального. Соединяя эти три аспекта понятия «логос», можно заключить, что это осмысленная гласная речь, которая рассматривает что–либо, как целое, состоящее из частей, и отличающееся при этом от всего остального.

Казалось бы, определение «логоса» найдено, и можно уже утверждать что же есть знание, однако нам, то есть людям, читающим Платона спустя более двух тысячелетий, это действие не принесёт большой пользы. Дело в том, что и этот вариант определения знания («αληθης δοζα μετα λογου») Платон в том же диалоге «Теэтет» опровергает. «Истинное мнение с объяснением» тоже не всегда подразумевает знание. Но для Платона такое определение с самого начала глупо. Ведь знание единое, непреложное, знание как таковое, то есть знание о бытии не может быть причудливым соединением адекватно воспринятых или навеянных богами образов с процессом нахождения частей, выделения из мира теней. Такое утверждение было бы для философа абсурдным.

Об этом философ сам говорит следующим образом: «…именно те первоначала, из которых состоим мы и все прочее, не поддаются объяснению. Каждое из них само по себе можно только назвать, но добавить к этому ничего нельзя – ни того, что оно есть, ни того, что его нет. Ибо в таком случае ему приписывалось бы бытие или небытие, а здесь нельзя привносить ничего, коль скоро высказываются только о нем одном и к нему не подходит ни "само", ни "то", ни "каждое", ни "одно", ни "это", ни многое другое в том же роде. Ведь все эти распространенные слова, хотя и применяются ко всему, все же отличаются от того, к чему они прилагаются. Если бы это первоначало можно было выразить и оно имело бы свои внутренний смысл, его надо было бы выражать без посторонней помощи. На самом же деле ни одно из этих начал невозможно объяснить, поскольку им дано только называться, носить какое–то имя. А вот состоящие из этих первоначал вещи и сами представляют собою некое переплетение, имена их, также переплетаясь, образуют объяснение, сущность которого, как известно, в сплетении имен. Таким образом, эти начала необъяснимы и непознаваемы, они лишь ощутимы. Сложенное же познаваемо, выразимо и доступно истинному мнению»[8].

Таким образом, встаёт вопрос: как из раздробленного собрать целое, как понимание бытия как единого выразить рационально, другими словами, как эйдос выразить в логосе? Ведь целое никогда не равно сумме своих частей, поэтому–то бессмысленно на вопрос о том, кто такой Теэтет, называть все буквы этого имени. Логос – нечто раздробленное, состоящее из частей. И если целое – это не сумма частей, то получается, что к целому (то есть к эйдосу) логос никакого отношения не имеет. Логос и неделимое имеют разную природу и потому несовместимы. Бытие осталось без логоса. Значит, последний как осмысленная речь будет, тем не менее, всегда ложью. «Мысль изречённая есть ложь», – сказал Ф. Тютчев. Здесь заметно некоторое сходство этих двух слов – «ложь» и «логос». Теперь мы можем сказать, переводя последний ответ Теэтета, что «знание есть истинное воззрение, пронизанное ложью»[9].  Теперь то, почему Сократ отверг этот ответ, становится ещё более понятным.

Далее, если логос – всегда ложь, то стираются границы между ложью и истиной. Для того чтобы спасти истину, эти границы необходимо установить. Другими словами, придётся признать возможность лжи, которая в свою очередь, есть разговор о том, чего нет. В таком случае, признавая ложь, Платон оказывается вынужденным признать небытие, которое не есть мир становления, ведь последний описывается как инобытие, копия мира идей.

В диалоге «Софист» Платон пытается спасти истину. По ходу диалога выясняется, что почти невозможно отличить Сократа от софиста, эта граница почти неуловима. Платон приходит к выводу, что единственное, что может помочь, так это немного иная трактовка бытия, несвойственная традиции Парменида, так как тождество, совершенство бытия стало теперь главной проблемой. Таким образом, Платон обобщает, что бытие не таково, каким его рисовал Парменид, это не тождество без отношения, которое не допускает мысли о бытии (ведь мысль – это и есть бытие для Парменида). Платон приходит к выводу, что бытие должно само от себя отличаться с тем, чтобы быть выражаемым, а выражение бытия есть в свою очередь предпосылка мышления о нём. Бытие должно быть нетождественным самому себе, то есть совершенное единое живёт, движется, изменяется, но зато (и потому) познаваемо. Но как же тогда бытию остаться бытием, если не быть самому себе тождественным? Выходит, что оно должно быть себе тождественным и одновременно не должно быть.

Для выхода из этой апории бытия Платон делает следующий ход. Само по себе бытие тождественно (себе). Движение же и изменчивость – это категории или роды бытия. Логос нуждается в частях; чтобы логос не оказался ложью, ему необходимы части, выражение эйдоса. Таким образом, мы получаем логос о бытии, хоть и не само бытие.

С помощью «наделения» бытия категориями Платон попытался разрешить проблему несовместимости логоса и эйдоса. Это также можно назвать попыткой примирить мир становления с бытием: теперь «знание не включает в себя логос, но лишь вместе с логосом включается в мышление»[10].

Таким образом, Платон ярко иллюстрирует всё ту же стратегию, столь излюбленную философами Нового времени. Бытие невыразимо, мысль без бытия в своём основании – нечто из области фантастики и в лучшем случае – ложь. Стало быть, необходимо найти инстанцию, обладающую свойствами бытия, с одной стороны, и свойствами мышления – с другой. Эксперимент как раз и призван сделать этот срез с бытия, гипостазировать бытие–для–нас. Работа с этой инстанцией и позволит мысли осуществиться, но это будет именно «мысль о» и не иначе.

Что же получается? Разум хотел как лучше, а получилось – как всегда. Здесь как приговор звучат слова Библера: «Весь смысл теории XVII – XIX вв. состоит в том, что по замыслу она была устремлена на понимание бесконечности конечного, даже – ещё резче – точечно неделимого (простого) предмета. Но по содержанию и структуре она оборачивалась отрицанием (доказательством невозможности) осуществить этот замысел»[11].


[1] Библер В.С. Кант – Галилей – Кант (Разум Нового времени в парадоксах самообоснования). –  М.: «Мысль», 1991. – С.100.

[2] Библер В.С. Кант – Галилей – Кант (Разум Нового времени в парадоксах самообоснования). –  М.: «Мысль», 1991. – С.103.

[3] Кант И. Критика чистого разума. 2 издание // Кант И. Сочинения в 6–ти т. Том 3. – M.: Мысль, 1964. – С.73.

[4] Библер В.С. Кант – Галилей – Кант (Разум Нового времени в парадоксах самообоснования). –  М.: «Мысль», 1991. – С.105.

[5] Библер В.С. Кант – Галилей – Кант (Разум Нового времени в парадоксах самообоснования). –  М.: «Мысль», 1991. – С.122.

[6] Платон "Собрание сочинений", т.1. – М: Мысль, 1990. – С.285.

[7] Библер В.С. Кант – Галилей – Кант (Разум Нового времени в парадоксах самообоснования). –  М.: «Мысль», 1991. – С.202.

[8] Платон "Собрание сочинений", т.1. – М: Мысль, 1990. – С.139.

[9] Васильева Т.В. Беседа о логосе в платоновском «Теэтете» // Кессиди Ф.Х. Платон и его эпоха. – М.: Наука, 1979. – С.278.

[10] Васильева Т.В. Путь к Платону. – М.: Мысль, 1997. – С.109.

[11] Библер В.С. Кант – Галилей – Кант (Разум Нового времени в парадоксах самообоснования). –  М.: «Мысль», 1991. – С.202.

 



О тексте О тексте

Дополнительно Дополнительно

Маргиналии: